Все равно я не скажу ничего интимного. Да и что интимного осталось в моей жизни?

Оцените материал

Просмотров: 36005

Современные записки-2011: Зиновий Зиник

Зиновий Зиник · 26/09/2011
Страницы:
 

10.09.11.
Без приема остранения по Шкловскому немыслим российский модернизм последних лет тридцати (включая мою «эмиграцию как литературный прием»). И все-таки стилистика сближения далековатостей более созидательна. Как и идея взаимопомощи анархиста Кропоткина мне политически гораздо милей идеи зоологического отбора и выживания сильнейшего по Дарвину. Двадцатый век жил Шкловским и Дарвином: остраняйся и выживай. Пора пропагандировать Ломоносова и Кропоткина. Тем временем Василий Гроссман объявлен самым великим писателем двадцатого столетия. Когда я приехал в Лондон в семидесятые годы, на этот пост среди британских критиков претендовал драматург Арбузов. Память о писателе — по-сталински творческая и меняется в зависимости от нужд настоящего. Радиомаяк британской интеллигенции Би-би-си Radio 4 предпринял грандиозную драматизацию (из восьми частей по часу) «Жизни и судьбы», и в связи с этим — дискуссия о Гроссмане в St. Peter’s College (Оксфорд), целая конференция памяти писателя. С моим участием. Я в панике: страх оскорбить благородные чувства. В связи с Гроссманом повтор всех мыслимых клише о сталинской России и русской литературе. Писатель непременно должен быть жертвой готического романа сталинской эпохи. Разгул безнаказанных разоблачений сталинизма и советской власти в наши дни. По законам политической порнографии русского писателя должны преследовать — иначе зачем нам переваривать том соцреалистической прозы в тысячу страниц? На самом деле ничего особенно дикого и ужасного в обыске с изъятием рукописи в 1961 году не было. Пастернака осуждали четырнадцать тысяч энтузиастов на стадионе в Лужниках. Поэтов-самиздатчиков вокруг памятника Маяковскому всенародно избивали. Люди уже сидели в психушках. У Павла Улитина отобрали ВСЕ рукописи. Это была эпоха стучания на пишущих машинках и острот про стукачей: вся страна размножала самиздат, поскольку впервые можно было приобрести пишущую машинку в обыкновенном магазине. И еще магнитофонный гул. Если в доме голос Окуджавы, значит, в доме есть магнитофон. Я помню, мы с Меламидом зашли к Паше Лунгину, и он запустил для нас маленькую пластинку — его родители привезли из Парижа. «Новый Боб Дилан», — сказал Паша, и мы кивали важно и с пониманием, не понимая ни слова. Рукопись появилась в обращении в самиздате лишь в начале семидесятых годов. Я помню свое впечатление от самиздатской рукописи — зачитанной третьей копии. Я не мог через эту эпику продраться. Никто серьезно к советской идеологии не относился. Солженицын уже был опубликован. На устах у всех был сюрреализм фантастических повестей Синявского, «Москва − Петушки» Венички Ерофеева, публикация «Мастера и Маргариты». Уже был соц-арт, и мы с Меламидом в начале шестидесятых создали нашу «Конгрегацию» (с выдуманной концептуальной поэтессой Аделиной Федорчук — она погибла на целине под ковшом экскаватора, оставив тетрадочку авангардных стихов). Мне казалось тогда, что история с запрещенной книгой Гроссмана — это борьба либерального советского истеблишмента со сталинистами, то есть летающих птерозавров с неповоротливыми динозаврами. Запрет на публикацию и обыск на Гроссмана так подействовали, потому что он (заслуженный советский автор, легендарный военный корреспондент, лауреат Сталинской премии) считал, что написал печатное произведение. Он обличает уродливые последствия идеологии фашизма и сталинизма, но не оставляет надежды. В «Жизни и судьбе» он все еще надеялся на антисталинский поворот советского руля. Гроссман жил надеждой на публикацию — иначе зачем писать официальное письмо Хрущеву? В отличие от Гроссмана Шаламов эпохи «Колымских рассказов» (как Примо Леви в контексте нацизма) считал, что страдание ничему не учит, что советские лагеря — это не опыт очищающего страдания, это чистый ад, и он его изображает, чтобы его узнавать. Гроссман, как и Солженицын, верил в преображающую и очистительную силу страдания. (Это Волошин в Коктебеле первым стал пророчествовать о победе большевиков и о том, что Россия, ради своего духовного очищения, должна пройти через эпоху коллективного террора.)

Самое удивительное: общее место рождения у Гроссмана и Конрада — Бердичев. Конрад: противоречие между отцом-революционером и дядей, который воспитывал Конрада в ультраконсервативном, ретроградном духе (см. роман Конрада «Глазами Запада» о русской эмиграции). Идеи могут быть разные: сапожность процесса, как говорил Достоевский, подавляет. И ты понимаешь, что дело вовсе не в авторитарных или тоталитарных идеях (марксизм, фашизм, социализм), а в коллективном принуждении и коллективном психозе. И диктует все страх: страх остаться одному, без друзей, жены, детей, пенсии. Если бы дело было только в опасных идеях, мы в Лондоне не терпели бы столько лет старого дурака-сталиниста Эрика Хобсбаума или троцкистку Ванессу Редгрейв. Когда я слышу про глобальное потепление или борьбу с курением, или с сионизмом, или с патологическим ожирением, мне мерещится советское партийное собрание. У Гроссмана есть на этот счет пассаж: как только он слышит о начале борьбы за какие-нибудь положительные идеалы, ему мерещатся потоки крови.

Все это я и хотел изложить британской публике. Но перед моим выступлением я стал перечитывать роман на английском, и тут стало понятно то, что не понимаешь, когда читаешь книгу в оригинале. Это не соцреалистическая эпика, а автобиографическая исповедь, чуть ли не покаяние. Как можно считать реалистическим произведение, где пересказываются мысли в голове у Гитлера или Сталина? Это лишь соображения автора — он нам лично рассказывает, что он сам думает о Гитлере или Сталине. Это — внутренний монолог самого Гроссмана. Это социалистический реализм в том смысле, что это типические характеры в типических подонческих обстоятельствах возможной судьбы — в уме, в воображении самого автора. Энциклопедия экзистенциального выбора в обстоятельствах тоталитарной идеологии: как сохранить человеческое достоинство (в очередях в газовые камеры или во время допроса на Лубянке). Гроссман не мог простить себе несколько серьезных проступков: он подписал партийное воззвание о бдительности в эпоху дела врачей; он не спас свою мать, из-за того что жена была против ее переезда в Москву; у него был роман с женой друга; он, как военный корреспондент, замалчивал преступления советских карательных органов на захваченных территориях. Все это он и разыграл в эпизодах романа. Военные корреспонденции с морального фронта компромиссов, доносов. Поэтому главное в понимании романа — авторские отступления. Но их-то из радиоверсии как раз и удалили.

11.9.11.
(В этой дате — еврейский заговор: она читается наоборот.)
Десятилетняя годовщина падения башен Всемирного торгового центра. Я помню визиты в бар с Меламидом на 102-м этаже в 90-е годы (они с Катей жили тогда в Джерси-Сити, и ближайшая к его студии остановка в Манхэттене и была World Trade Center). 

©  Zinovy Zinik

Современные записки-2011: Зиновий Зиник
Там в баре лучшая в мире водка-мартини, сказал Меламид. Собственно, это не коктейль. Это практически чистая водка. Но водочная горечь снята легким «прикосновением» мартини в напитке. Рецепт крайне прост. Накладываешь в шейкер лед и заливаешь сухим мартини. Встряхиваешь. Мартини выливаешь. И вместо этого заливаешь лед водкой. Встряхиваешь. Выливаешь водку в замороженный бокал (конусообразный) — с оливкой или корочкой лимона — по вкусу. Что, казалось бы, может быть проще? Но если передержать лед в мартини, то нарушается чистота вкуса. Если держать водку в шейкере слишком долго, жгучесть и крепость напитка, сшибающего с ног, теряется. Тут все решают неуловимые движения рук, тут дело решают секунды. Как решали секунды, кто уцелеет, когда самолет террористов врезался в здание и здание стало обрушиваться, вместе со станциями метро в подземных переходах и баром под крышей. Я не знаю, был ли там мой бармен-негр в девять утра, когда все это произошло. Но сейчас, попав в любой бар в Нью-Йорке, заказывая водку-мартини, я каждый раз надеюсь, что это будет тот самый бармен. В поисках утраченной водки-мартини.

Политическая порнография: двадцать четыре часа каждые сутки корреспонденты показывают ужасы со всех концов мира, чтобы мы сидели перед телевизором с дринком в кресле и ужасались. Как и в порнографии, все акты однообразны и постоянно повторяются. Повтор — творческо-образующий элемент порнографии. Повтор — рифма — закон наслаждения. Недаром дети обожают повтор. Почему мы поддерживаем повстанцев в Ливии, а не в Сомали? — Киноматериал более остросюжетный.

12.9.11.
Холодный отчет у Юники Цюрн о ее сексуальных страхах, как она подростком мастурбирует до изнеможения и потом засовывает ножницы себе между ног. Куклы, созданные ее любовником Хансом Беллмером, как будто иллюстрация их садомазохистских отношений: перетянутые бечевкой, разрозненные и соединенные в нелепой последовательности части тела, как будто сшитые наугад, — так выглядит тело человека, прыгнувшего с балкона. Что и сделала Юника Цюрн — сначала описала этот прыжок в конце своей книжки, а годами позже прыгнула сама (когда совершенно больной Беллмер сказал, что он больше не может ей ничем помочь). С 1933-го по 1942 год, то есть в пик нацизма, она работала в отделе пропаганды и рекламы в немецком кино. Ее ужас, когда она узнала о газовых камерах и о печах. В том же Париже, в тот же период прыжок в Сену поэта Пауля Целана, с его паранойей как жертвы антисемитизма, и гибель любви его жизни поэтессы Ингеборг Бахман, дочери офицера СС (у нее был параллельный роман с Максом Фришем): она сгорела во время случайного пожара в ее доме в Риме. Вода и огонь. Мы видим логику там, где ее нет? Мы можем только догадываться о будущих самоубийствах, которые последуют после третьей мировой войны.

Как легко вообразить «конец Европы» — только потому, что заканчивается твоя эпоха — твоего поколения друзей, идей, дат и вех. Последний гвоздь в мой гроб: мой местный паб Сэр Ричард Стил (The Sir Richard Steele’s) был продан братьями Макграф, я это семейство хорошо знал. Это был один из редчайших в Лондоне пабов, где владельцы — конкретная семья, а не безликая фирма. Но на них давил банк, и они продали паб какой-то гигантской корпорации. В один уикенд (после продажи) «своя» атмосфера в пабе исчезла, а цены повысились. То, что было для меня, можно сказать, «вторым домом», вдруг стало безликим заведением: пабликан стал менеджером, а ватагу студентов-барменов и барменш заставили носить черные рубашки с какими-то слоганами, вести себя прилично и не флиртовать с клиентами, и они как-то потускнели. Интерьер не изменился (пока), но вся местная публика разбежалась по другим местам. Среди местных алкоголиков ходят слухи, что корпорацией владеет какой-то русский олигарх. Если это так, то это я виноват: я так много и часто писал по-русски об этом экзотическом модном заведении (и для московских глянцевых изданий тоже), что кто-нибудь из российских корпоративных деятелей прослышал про это заведение. Мания величия. Может быть, я был еще и причиной землетрясения в Японии? Нет, это потому, что они требовали от России обратно Курилы. Или нет: потому что несколько лет назад я рассказал миру, как японцы украли зубную щетку Чехова из дома-музея в Ялте. Пусть отдадут сначала зубную щетку, тогда Россия вернет Курилы. Это потому, что у алжирского бея под носом шишка. Видимость причин и следствий.

13.09.11.
Воображаемый конец эпохи: это когда кажется, что нет будущего. Потому что прогнозы на будущее всегда исходят из опыта прошлого. Поскольку опыт с возрастом начинает повторяться, пожилой человек уверен, что ничего нового в будущем не будет. Старый дурак. Параллельный процесс: твои собственные мысли, эмоции, пережитые за все эти годы, важней внешнего мира. Реальность исчезает перед твоим взором, обращенным вовнутрь, в собственные мысли о том внешнем мире, который ты когда-то знал. Я мыслю, значит, я существую. Или же: ты существуешь только потому, что о тебе мыслят — думают — другие? Буковский рассказывает о визите к Есенину-Вольпину в Америке. Они пошли в кафе, просидели час, Вольпин говорит: «Извиняюсь, но мне надо обратно домой: я жду визита Буковского». Любопытно, с кем он, с его точки зрения, все это время разговаривал? Вольпин и в молодые годы не узнавал людей. То есть он узнавал, но в определенных обстоятельствах, как в соцреализме: типического героя лишь в типических обстоятельствах. Если человек, которого он привык много раз встречать в доме Айхенвальда, сталкивался с ним на улице, Вольпин мог его не узнать. Точно так же происходит с завсегдатаями пабов: они узнают друг друга лишь у стойки бара. Но истинная близость наступает именно при непредсказуемости обстоятельств узнавания. Дело не в общности прошлого, не в корнях, а в узнавании. Случайное, мгновенное узнавание — раз и навсегда. Когда, преодолевая страх перед чуждостью, мы узнаем в чужом очень близкое и родное нам и это разрушает фальшивые семейные легенды, идеи крови и почвы.

14.09.11.
Огурцы из иранского магазина. Только там, в Лондоне, можно купить свежие огурцы, от которых запах — как в детстве от первого огурца после зимы. (Еще одно свидетельство близости этих двух наций: та же история — просвещенное меньшинство в страхе перед толпой, которой манипулируют идеологи и церковь.) Физиологичность ностальгии. И сразу понимаешь: потерянные шансы в прошлом, неосуществившиеся мечты (о свежем огурце в советском детстве в Москве) — все это не более чем подсознательные планы на будущее (закупить огурцы в иранском магазине в Лондоне). В той же степени можно говорить о прошлом лишь ретроспективно: лишь о будущих причинах прошлых событий (как это было сказано Джордж Элиот в романе «Даниэль Деронда») — то есть мы можем объяснить наше прошлое только в будущем. И поэтому у каждого свой отсчет времени, свое время жизни. Сообщение о шторме у побережья Уэльса. Операция по спасению сотен птиц, мигрирующих в Южную Америку. Порода птиц Manx Shearwater, или пуффины, — они похожи на чаек. Ураганный ветер отнес их к валлийским берегам, и они, не сумев долететь до берега, стали тонуть в прибрежных волнах. Местные жители с опасностью для жизни вылавливают их из воды и дают им возможность подсушиться, переждать шторм. Почему я отметил эту заметку в газете? Потому что на уме — разговоры об эмиграции. Кто бы ни приехал из Москвы, говорит об эмигрантских настроениях. То есть давно бы уехал, если бы только мог. Гебезация всей страны. Моя точка зрения на этот счет известна: страна не прошла процесса десоветизации; люди, занимавшиеся уничтожением своих соотечественников, снова у власти; естественно, в стране — цинизм, пассивность и безразличие. Мой друг, собеседник, поэт Лева Рубинштейн (был разговор в ресторане, в апреле, во время международной Лондонской книжной ярмарки): «Какая же тут могла быть десоветизация? Это же не Германия, оккупированная союзниками. Какая нация этим процессом будет заниматься добровольно?» Мой ответ: Польша, Чехия. Так или иначе, в России, говорят мне, коррупция системы дошла до такого беспредела, что уже и системы-то никакой не осталось. Непонятно, кого больше бояться на улице: бандюгу или милиционера. И так далее. Но почему это желание покинуть страну называется эмиграцией? Российские люди — уже эмигранты в собственной стране, после развала СССР страна ушла из-под ног, и все оказались внутренними эмигрантами. Желание эмигрировать — это на самом деле стремление репатриироваться, это поиски потерянной родины. Но этой «родины», этой единой идеи нации, больше нет. Ее нигде нет. Может быть, из-за этого разговоры о деградации литературы, литературных идей (отсутствие элиты, иерархии, идеального героя). В пародийном смысле напоминает израильскую или парижскую ситуацию в эмиграции семидесятых годов: каждый вспоминал свою Россию и, надев на голову ведро, чтобы отделиться от толпы, кричал; шуму было много, но, кроме себя, никто никого не слышал — лишь собственное эхо.

15.09.11.
Заказаны билеты в Стамбул на 28 сентября вместе с Меламидом. Мало кто понимает, зачем мы с ним собираемся в Турцию по следам лжемессии Шабтая Цви, обратившегося в 1666 году в мусульманство. Так образовалась его секта дёнме: евреи-каббалисты, знатоки суфизма, перешедшие в ислам. Это моя инициатива. Я несколько лет назад заинтересовался этой фигурой как окончательным выражением идеи эмиграции — двойственности, расщепленности мира религиозных обращенцев, апостатов (мой любимый поэт Джон Донн перешел из католиков в англиканство). Из всех (немногих) рецензий на мой сборник эссе «Эмиграция как литературный прием» лишь одна (Ольги Балла-Гертман) угадала, что у всех этих рассуждений об «опыте принципиальной двойственности» (и в географии, и в языке) — некая религиозная подоплека. Это поиск своего в чужом — есть в этом нечто от ситуации вора в чужом доме, который когда-то был своим, и этот вор отыскивает в чужом барахле свои семейные реликвии. Двуязычность (и в литературе, и в жизни) вовсе не означает душевной расщепленности. Это на самом деле поиски иной цельности. Христианин, с его Святой Троицей, вовсе не мучается тройственностью сознания. То же самое можно сказать о секте дёнме. Они стали исповедовать ислам, но не отказались от своих идей каббалы и суфизма. Их подозревали в неискренности и мусульмане, и иудеи. Неудивительно, что они с таким энтузиазмом встретили эпоху Просвещения и организовали в Турции целую сеть школ — лучших в стране — светского нерелигиозного обучения. Одну из таких школ окончил Мустафа Кемаль-паша, вошедший в историю под именем Ататюрка. В Турции до сих пор есть те, кто считает, что современная Турция (Ататюрка) — это еврейский заговор (как считали еврейским заговором большевистскую Россию): мол, под тюрбаном у дёнме скрывается ермолка. Первые шаги Ататюрка по европеизации страны выразились в запрете на ношение тюрбана — символа коррупции и ретроградства, отжившей бюрократии в империи султанов. Но в Османской империи никто не интересовался этническим происхождением подданных султана. А в республиканской Турции рационализма и национализма дёнме из мусульманской секты превратились в извращенцев-евреев. Политические метаморфозы в символике головных уборов заслуживают целого исследования (от тюрбана Султана или шапки Мономаха до кепки Ленина и Лужкова). Радикально настроенные лондонские подростки закрывают лицо платками-банданами или капюшоном вроде арабского бурнуса (хотя возникли эти капюшоны как часть боксерской культуры в тренировочных залах). Что бы делал библейский пророк в наши дни? Бессмысленность пророчеств в наше время. С другой стороны, мы не знаем, что произойдет в принципе в связи с приходом этого самого Годо.

16.09.11.
Я наконец вспомнил последнюю ночь в больнице. В палате было темно, и я думал: еще ночь. Оказалось, я задремал лишь под утро, но за окном такая тьма, что медсестра зажгла ночник у меня над головой. Она сказала: нужно сделать анализ крови. Я завернул рукав пижамы — обнажил руку у локтя. Она стала нащупывать вену. И я узнал эту руку. Она продолжала говорить, раскрывая гигиенические пакеты и обертки со шприцем, иглой, с мензуркой. Она сказала, что переехала из Германии к своему английскому мужу, но очень быстро развелась, и поэтому ей снова пришлось пойти работать медсестрой. Но она не работала в больнице почти год и отвыкла от больничного режима, тем более в Англии все по-другому. Она все это говорит в полутьме, ее лица не видно, освещена только ее рука — она нащупывает подходящее место, чтобы вонзить туда иглу. Мне показалось, что я снова задремал под эти ее повторы с тяжелым немецким акцентом. И тут я узнаю эту руку. Эти пальцы, сжимающие шприц. Это она. Я понимаю, что это она пробралась в больницу, притворившись медсестрой. И она сейчас вколет мне в вену яд — это месть. Это месть за мою нерешительность, за все эти годы ожидания, за фиктивные надежды и фальшивые жесты. Но, может быть, это не яд, это — снотворное, чтобы меня усыпить и увезти с собой в Германию, из этой жизни, из этой смерти? В другую жизнь, в другую смерть. 

©  Zinovy Zinik

Современные записки-2011: Зиновий Зиник
 Как все логически выстраивается в этом состоянии полудремы. Одна достоверная деталь соединяется с другой, и уже невозможно эту цепочку событий опровергнуть. Я начинаю догадываться, что за рассказ выстраивается у меня в уме.

Зачем я пишу дневник для публикации? Все равно я не скажу ничего интимного. Да и что интимного осталось в моей жизни? Физиологические подробности функционирования моего стареющего тела? Мои депрессивные неудавшиеся попытки изменить жизнь? Что бы интимного я ни сказал, это будет восприниматься как литературный прием. Я хожу кругами. Я обхожу самое главное, страшное, болезненное. Я ничего не могу сказать. Мне нечего сказать. Это полный провал. Я жду ее звонка. Я сижу у телефона и жду ее звонка. Я знаю, что это неправильно. Но я сижу и жду.
Страницы:

Ссылки

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:2

  • Ilya Arosov· 2011-09-27 14:10:52
    спасибо за этот проект, openspace, спасибо за этот дневник, ЗЗ
  • rupoet
    Комментарий от заблокированного пользователя
Все новости ›