Все равно я не скажу ничего интимного. Да и что интимного осталось в моей жизни?

Оцените материал

Просмотров: 36054

Современные записки-2011: Зиновий Зиник

Зиновий Зиник · 26/09/2011
 

2.09.11.
Главное — это не жаловаться. Или, наоборот, скандалить по каждому поводу. В больнице в одну из ночей привезли нового пациента. Опять же старик — явно полубродяга. Смелый человек: знает, что зависит от нянечек-медсестер, соседей по палате, и все равно обличает всех поголовно, больничные правила, больничный персонал. Но кто еще, кроме пациента в больнице, может позволить себе подобную безнаказанность? Что они с тобой могут сделать? Перестанут давать лекарства? Полная свобода — за клевету тебя не привлекают. Медсестра спрашивает: вы сами можете перебраться из кресла-на-колесиках в кровать? Он — на крике: конечно, он мог бы спокойно перебраться, если бы у него был костыль, больничный костыль, замечательный костыль из крепкого легкого пластика с резиновой насадкой, костыль, который дают бесплатно каждому в больнице, каждому, у кого трудности с передвижением из кресла-на-колесиках в кровать и обратно, но эти бездарные санитары, полное отсутствие профессионализма среди больничного персонала, их возмутительное наплевательство и цинизм — все это привело к тому, что после рентгена ему забыли вернуть этот бесплатный костыль, это уже третий бесплатный костыль, забытый в другом отделении из-за халатности санитаров и бездарного обслуживания пациентов больницы (второй костыль ему забыли вернуть после анализа крови), их всех нужно уволить, всех — докторов и поваров, санитаров и санитарок, директора больницы и британское правительство — всех тех, кто забывает вернуть ему его личный бесплатный костыль после рентгена или анализа крови. Медсестра не обращает на эти шекспировские монологи никакого внимания. Задает ему анкетные вопросы (такую анкету заполняет каждый новоприбывший). Каждый ответ — это философское и идеологическое обличение всех недугов британского общества: капитализм, мультикультурализм, расизм, идиотизм. Медсестра все это терпеливо выслушивает, потом задает последний анкетный вопрос: «Есть ли у вас при себе какие-нибудь ценности?» (чтобы положить в сейф) — «У меня? Ценности? Моя жизнь!» — последовал ответ. «Мне не повезло: меня природа снабдила парой глаз, но впереди — полная пустота». (Он это от кого-то явно слямзил; впрочем, именно так изъясняются шуты Шекспира — все домашние философы.)

3.09.11.
Больничные халаты — уникальный дизайн. Тесемочки надо завязывать сзади, наугад, вслепую (так женщины застегивают лифчик). Как эти тесемки ни завязывай, как ни запахивай этот легкий халатик, все равно оголяются разные части тела. Оголяются, заголяются, выставляются напоказ. Наверное, это часть больничного ритуала: ты должен потерять свою индивидуальность — все, мол, равны перед лицом врача, то есть смерти. Трудно сохранить личное достоинство, когда части твоего тела болтаются неконтролируемым образом перед лицом всего человечества. Восьмидесятилетнего Сэма перед визитом друзей и родственников прихорашивают: он бреется с помощью медсестры, натягивает глаженую рубашку, махровый домашний халат, и, когда рядом с ним садится его бывший сослуживец, ты вдруг видишь совершенно иного Сэма — с сигарой и бокалом бренди где-нибудь в пабе-баре, окруженного приятелями, и понимаешь, что в его жизни вне больницы он — балагур и шармер. Потом визитеры уходят, начинаются анализы, переливания, раздевания, подмывания, перевертывание с одного бока на другой. Ты видишь трясущиеся складки и наросты ожиревшей старой плоти, полумертвого тела. Эта плоть выглядывает нагло из-под задравшегося больничного халата, ты пытаешься вспомнить другого Сэма и уже не можешь.

Голая плоть, представленная демонстративно на всеобщее обозрение, вызывает или сочувствие, или жуткое презрение. Человек неподготовленный не может этого вынести. Свисающий живот, отвисающие ягодицы, склеротические сосуды, распухшие ноги в пятнах экземы. Надо это тело убрать — убить, забросать землей, сжечь. Или сделать все, чтобы эту обнаженность защитить (как нянечки-медсестры в больнице). Отсюда гипнотический парализующий эффект от картин Люсьена Фрейда (он умер месяц назад, но у всех до сих пор на устах) — все эти гротескные тела, похожие на трупы, горы стареющей плоти, не влезающие в размеры холста. Слишком соблазнительно считать эти полотна аллюзиями на ужасы нацизма (Зигмунд Фрейд из Вены — его дед). Есть порнографические сайты со сценами совокупления стариков — это влияние живописи Люсьена Фрейд или наоборот? Кто на кого повлиял? Мол, и бабушки любить умеют. Одно из немногих табу: библейский страх перед голизной отца.

4.09.11.
Я видел пару раз Люсьена Фрейда в легендарном частном клубе (это, собственно, небольшая зеленая комната с баром) в Сохо, The Colony Room , 

©  Maya Glezerova

Современные записки-2011: Зиновий Зиник
где он несколько раз появлялся в компании Фрэнсиса Бэкона. Он говорил с очень сильным немецким акцентом. И задирался (дело очень часто доходило, говорят, до драк) — в нем, видимо, была эта жилка чужака-иммигранта, да еще и еврея, он постоянно был начеку. Первый вопрос в Англии к незнакомому человеку, особенно если он говорит с необычным акцентом (не обязательно восточно-европейским — это может быть француз, немец или даже шотландец): откуда? из каких мест? Некоторым кажется, что ты должен постоянно защищать свое личное достоинство чужака-иностранца. В Штатах, стране эмигрантов, твой случайный собеседник может прекрасно догадываться, откуда ты (из Мексики или из Израиля), но первый вопрос: чем занимаешься, какого рода бизнесом? В Англии происхождение (не обязательно социальное или этническое) важней твоих взглядов: тебя как бы формирует твое детство. Но я знаю, что меня сформировала в первую очередь встреча с Асарканом, когда мне было лет семнадцать. Что общего между Люсьеном Фрейдом и его другом Фрэнсисом Бэконом? Что общего между ирландцем Бэконом и еще одним евреем из семьи беженцев, Ауэрбахом? И тем не менее все они стали называться «лондонской школой». Ничего общего, кроме того, что вместе пьянствовали в этой зеленой комнате, частном питейном клубе The Colony Room. Они сошлись темпераментом — в общении. Конечно, они внимательно относились к живописной технике друг друга. Но никакой общей концепции там не найти. В отличие от французов или европейцев тут не было идейных концептуальных движений — импрессионизма, сюрреализма, дадаизма, ситуационизма. (Только вышла новая книга про ситуационизм — The Beach Beneath the Street. Поразительно, как открыточная культура Асаркана и Улитина 60—70-х перекликается со Школой корреспонденции в Нью-Йорке в те же годы.) В Европе участники отстаивали общие идеи, но по темпераменту были совершенно разными людьми, и поэтому в конечном счете все перессорились. В Англии они объединялись в одну школу просто потому, что им нравилось общаться друг с другом.

5.09.11.
Смерть близких? Улитин умер, и ничего не произошло. И Асаркан умер, и ничего не произошло. Айхенвальд тоже умер, и ничего не произошло. Умерли все люди, без которых я себя не мыслил так много лет. Леня Иоффе умер, и ничего не произошло. И Александр Моисеевич Пятигорский. 

©  Zinovy Zinik

Зиновий Зиник и Александр Моисеевич Пятигорский

Зиновий Зиник и Александр Моисеевич Пятигорский

 Пятигорский постоянно во сне. Суетится вместе со всеми, накрывая праздничный стол. Все знают, что он умер, но он еще не знает. Я не решаюсь ему сказать об этом, ухожу в ванную и начинаю плакать. Жизнь во сне. Все меньше живешь в реальности, все больше во сне. А потом жизнь переходит в сон, и больше ничего. Они у меня все в голове, они у меня постоянно на уме, но ничего не произошло, я сам от этого не умер. Я еще жив, и ничего не происходит. Я тоже однажды умер (утонул у берегов Корсики, но меня откачали), и ничего не произошло. Мир не пошатнулся. Все идет, как и прежде. В России произошла революция, и ничего не произошло. Это такая же дикая, авторитарная, жестокая, псевдорелигиозная и чванливая баба, сжирающая своих детей в трудные годы борьбы за идеалы всего человечества. И ничего не происходит. Я от нее бежал. И ничего не произошло. Мне страшно. Я знаю, что произошло: мне страшно что-либо менять. Я нашел пятый угол в своей маленькой тюрьме, потому что я ничего не хочу менять, не хочу ничего производить на свет — потому что и это рожденное мной все равно умрет, и ничего не произойдет.

6.09.11.
Загадочный жанр дневника. Рабочий дневник для меня — чтобы не забыть разные сопоставления, мелькающие в уме параллельные идеи: голизна и откровенность; больница и нацизм. Самая любимая для меня запись в дневниках у Толстого: «Думал что-то важное и забыл». Самое чудовищное, что написал Достоевский, — его «Дневник писателя». Он вообразил, что может поделиться с читателем своими сокровенными политическими идеями, идеологическими откровениями. Писатель должен избегать собственного Я. По идее, в дневнике ты должен излагать интимные мысли. Но я боюсь высказывать напрямую интимные мысли — я оставляю их для своих романов и рассказов. Сочинение прозы — это некое сокрытие стыда. Ситуация, обратная истории про голого короля. Писатель знает, что он гол. А мальчик-читатель уверен, что писатель — в цветастых покровах своей прозы. Как бы писатель ни раскрывался, как бы ни был откровенен, твердя о себе, все считают, что это он придумывает. Зато в его героях все узнают себя — главным образом те, кто считает, что их оклеветали.

7.09.11.
Один человек скажет публично какую-нибудь глупость, и ее вслед за ним повторяет весь мир. Потому что это великий человек, гений: правильный человек в нужный момент. Как Черчилль в эпоху Второй мировой войны (с точки зрения моих соседей по больничной палате). А другой говорит мудрые мысли не хуже древнегреческих философов или Черчилля, но его никто не слушает — да и о нем самом никто никогда не слышал и не услышит. А может быть, он говорит вещи, поумней Черчилля. Куда девается вся эта мудрость, высказанная зазря? Зазря?

Чтение с утра с заметками, листание книжек, глядение в окно. Так прошло полдня, весь день. Я перечисляю авторов книг, скопившихся у меня на столике рядом с постелью — кто-нибудь может подсказать мне логическую связь между ними? Nietzsche: Ecce Homo, Stewart Home: Neoizm, Plagiarism & Praxis; Jessica Mitford: The American Way of Death; Marcel Proust: Sodom and Gomorrah; Unica Zurn: Dark Spring; Max Frisch: Gantenbein; C. S. Lewis: A Grief Observed; Венедикт Ерофеев: «Москва — Петушки»; Poetry of the Forties, Gershom Scholem: Sabbatai Sevi — The Mystical Messiah; Ingeborg Bachmann — Paul Celan: Correspondence. Сам список намекает на психическое заболевание. Я заглядываю в эти книги, и мне что-то мерещится свое. Cами по себе они мне не нужны. Очень часто я не помню, что имел в виду, когда загибал уголки страниц или очеркивал на полях строки. Но потом я понимаю, что это была перекличка с тем, что я думал о любимом человеке или в связи с ним; это была шпаргалка для будущих или прошлых разговоров. Это мои отношения с любимым человеком, разбросанные на цитаты из аллюзий на наше общение. Я эксплуатирую этих авторов, разбирая на цитаты, потому что они поставляют мне слова, которых у меня не было, когда я думаю о любимом человеке. Этот человек исчез, и мне больше не нужно все это визуально-вербальное наследие. Все это так. Да. Пока не наткнешься на какого-нибудь автора — как Томас Бернхард — и понимаешь, что не можешь с ним расстаться именно потому, что он не имеет отношения к твоей «внутренней жизни».

Случайность в выборе книг: я подхватил томик Ницше только потому, что он помещался в карман пиджака, когда я бежал на прием к врачу. С нашим бесплатным медицинским обслуживанием приходится периодически просиживать как минимум час в очереди. В результате я изучил замечательное биографическое предисловие: Ницше студентом «заглянул» с товарищами в бордель и, судя по всему, там и подцепил сифилис. Поэтому он и уклонялся от сексуальных связей с женщинами — отсюда все его «трагические» романы (дама не понимала, чего он от нее хочет). Вагнер написал письмо его доктору, где объяснил частые депрессии Ницше эксцессами мастурбации. Ницше именно этого письма ему никогда не простил. Его ссора с Вагнером по еврейскому вопросу вторична. Это не фрейдизм в интерпретации личных отношений — это, наоборот, констатация того факта, что вполне доброжелательный и, казалось бы, незначительный ложный жест в любви или дружбе может оказаться фатальным. Еще более любопытно: почему они не нашли путей примирения друг с другом?

8.09.11.
Наш дом в Лондоне с тремя соседями (в три этажа с тремя квартирами и четвертая, в полуподвале, но зато с выходом в сад) в лесах: каждые четыре года жильцы обязаны красить фасад. Заодно ремонтируют разные, главным образом декоративные, мелочи — крышу, трубы. Соседка из полуподвала (пожилая пенсионерка) требует, чтобы спилили карниз с лепниной: он нависает над проходом к ее двери — сбоку здания. 

©  Zinovy Zinik

Современные записки-2011: Зиновий Зиник
 Это викторианское здание середины XIX века, и она боится, что этот лепная балясина в один прекрасный день упадет ей на голову. Но эта балясина, утверждают строители, вделана в стену как раз на уровне нашей квартиры. Спиливая этот карниз, можно повредить и нашу стену. Кроме того, это разрушит викторианский архитектурный ансамбль, стиль нашего дома. Тем более рабочий-строитель утверждает, что этот карниз совершенно безопасен. Но соседка считает, что сегодня это архитектурное излишество безопасно, а завтра — трещина, и карниз упадет ей на голову. Но в таком случае — говорю я ей — ей на голову может упасть и карниз на крыше, тоже нависающий над проходом к ее входной двери. Более того, есть еще портик с крышей, и крыша тоже может рухнуть вместе с двумя колоннами. Есть еще и кирпичная садовая стена, отделяющая нас от соседей по улице, — она тоже может рухнуть. Не говоря уже о велосипедистах и двухэтажных автобусах (наш дом на проезжей улице). Сколько опасностей подстерегают нас ежесекундно. Но эти аргументы на нее не подействовали. Викторианский фасад вам дороже, чем моя жизнь, сказала она. Она записала меня в свои кровные враги. Окна моей квартиры выходят в ее сад — совершенно прекрасный, она заботливо за ним ухаживает. Теперь я испытываю чувство вины, наслаждаясь видом из окна как бы нелегально: если бы она могла, она запретила бы мне наслаждаться видом своего сада. Я смотрю на этот сад и чувствую ее страх перед карнизом, нависающим над проходом к ее дверям. Она клеймит меня последними словами у себя в уме, пока я безнаказанно наслаждаюсь видом ее сада. 

©  Zinovy Zinik

Современные записки-2011: Зиновий Зиник

Окна на другой стороне квартиры выходят на проезжую улицу. Раз в неделю по ней проезжает кавалерийский отряд армии резервистов — они выгуливают своих лошадей в Хэмпстедском парке в конце улицы. 

©  Zinovy Zinik

Современные записки-2011: Зиновий Зиник
Машины терпеливо двигаются гуськом за ними. Вот уже много лет я фотографирую этих всадников. Недавно проглядел фотографии и заметил: армейцы выглядят так же, как и двадцать лет назад, а вот витрины магазинов на заднем фоне (на другой стороне улицы) меняются с годами. То есть меняется прошлое (фон), а не настоящее. Там, где был, скажем, магазин свадебной одежды, теперь китайская гербальная медицина, а вместо Центра фрейдистского анализа — штаб-квартира аукционов по интернету. Фрейдистский центр — дом номер 76. Мой дом — номер 67. Зеркальное отражение: я долгие годы жил напротив своего подсознания, а теперь — виртуальной распродажи. Если выложить эти фотографии в ряд, возникает впечатление, что одни и те же армейцы передвигаются по улице мимо разных домов. То есть изменение во времени (смена фасадов) воспринимается в этом ряду фотографий как географическое. Бог-фотограф.

9.09.11.
Предварительная запись еженедельной дискуссионной радиопередачи Forum, BBC World Service, с моей новой книжкой на английском History Thieves («Похитители истории»). Поскольку в книге масса автобиографических подробностей, очень трудно объяснить, что это не книга мемуаров. Это про непредсказуемость нашей памяти, про неосознанную фальсификацию прошлого.

В первые годы в Лондоне, в конце семидесятых, мне стал сниться сон — как некий сериал — про дом на набережной. Поскольку сон был в Лондоне, я считал, что это была набережная Темзы. Это был дом моей семьи (такого дома в реальности никогда не было), и эпизод за эпизодом мне снились разные комнаты в этом доме, семейные споры, конфликт с соседями, перемена мебели и т.д. Каждый эпизод во сне открывался, как заставкой, фасадом этого дома: старый кирпичный дом, с черепицей, в три этажа, несколько обветшалый, с вьюном по стенам. Лет двадцать назад этот сон прекратился так же внезапно, как и начался. И вот пару лет назад я был в Берлине, пересекал Шпрее по мосту, где я раньше никогда не был: это был старинный пешеходный мост Монбижу в Митте. Слева от моста, на набережной, я вдруг увидел дом. Это был в точности тот дом, который я видел столько раз во сне лет двадцать назад. В шоке я спустился с моста, обошел этот дом, и выяснилось, что это Медицинский факультет Берлинского университета им. Гумбольдта. Здесь, как я в конце концов выяснил, учился мой дед. Этому невероятному совпадению есть мистические объяснения, есть и рациональные. Вместе со мной в этой радиопередаче Forum участвовала знаменитый фотограф Дороти Бохм — человек столетия, она родилась в Кенигсберге, жила в Европе, в Париже, в конце концов осела в Лондоне. Для нее фотография — хранилище памяти. Я же совершенно не узнаю своих детских фотографий — это какой-то другой человек. То есть мне говорят, что это я, но сам я себя не узнаю. Моя книга History Thieves как раз о том, как мы устанавливаем связи с прошлым, разоблачая его фальшивые интерпретации, которые нам выдавали за документальные фотографии. Дело не в нашем этническом или религиозном происхождении, в наших национальных корнях (identity), а в непредсказуемом узнавании чего-то очень своего и близкого (этого самого семейного дома из старого сна) в чуждом и незнакомом (как родное лицо в толпе). И это узнавание кардинально меняет наше представление о прошлом.

Ссылки

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:2

  • Ilya Arosov· 2011-09-27 14:10:52
    спасибо за этот проект, openspace, спасибо за этот дневник, ЗЗ
  • rupoet
    Комментарий от заблокированного пользователя
Все новости ›