Самоотстранение от любых общественных процессов всегда было условием моего существования как художника.

Оцените материал

Просмотров: 36342

Геннадий Айги: «Не люблю акмеистической элитарности – ни прошлой, ни сегодняшней»

Виталий Амурский · 22/02/2011
21 февраля исполнилось 5 лет со дня смерти Геннадия Айги. OPENSPACE.RU публикует беседу с ним – одну из многих, вошедших в книгу ВИТАЛИЯ АМУРСКОГО «Тень маятника и другие тени»

Имена:  Виталий Амурский · Геннадий Айги

©  Павел Смертин / Коммерсантъ

Геннадий Айги

Геннадий Айги

Журналист и литератор Виталий Амурский, живущий во Франции с 1973 года, много лет работал в качестве журналиста – Международного французского радио, парижской «Русской мысли», нью-йоркского «Нового русского слова». «Тень маятника и другие тени» – второй1 сборник его интервью (или, как он сам говорит, бесед с самыми разными людьми), изданный в России. Книга состоит из пяти частей, одна из которых целиком посвящена Иосифу Бродскому. Вообще же среди героев книги Амурского такие непохожие персонажи, как, например, Александр Зиновьев, Генрих Сапгир, Андрей Вознесенский, Булат Окуджава, Людмила Улицкая, Юрий Рытхэу и Жорж Нива. Приведенный список далеко не полон, речь идет о томе почти в шестьсот страниц. «Тень маятника» интересна не только тем, что именно говорят герои книги; не только тем, что она представляет удивительно пеструю и вместе с тем каким-то образом цельную картину русской словесности определенного периода. Возможно, самое любопытное здесь – тот локус, та точка зрения, откуда интервьюер выстраивает контекст: будь на месте Виталия Амурского кто-то из активно работающих сегодня в России журналистов и критиков, о таком широком диапазоне поэтик, политических симпатий и тем для разговора, скорее всего, не могло бы быть и речи.

Мы выбрали для публикации беседу с Геннадием Айги, во-первых, в связи с пятилетней годовщиной смерти поэта, а во-вторых, потому, что за 21 год текст этот нимало не устарел. Напротив, многое из того, о чем идет речь в этом разговоре, выглядит актуальным – иногда пугающе актуальным.

***

Геннадий Айги (21.08.1934, деревня Шаймурзино, Чувашия — 21.02.2006, Москва) — поэт огромного таланта, значение которого — возможно, из-за особенностей его авангардных синтаксических и литературно-философских разработок и решений, — еще не в полной мере осознано на его родине. Преклоняясь перед диапазоном его знаний и представлений о многих вещах и в то же время отнюдь не всегда понимая его, — и потому особо удивляясь тому, что его сложнейший русский язык переводили и продолжают переводить на языки иностранные, — хотел бы отметить главное: я любил его прежде всего как замечательного человека. В общении он был на редкость прост и сердечен.

Вот уже более тридцати лет вы работаете в литературе — и в родной, чувашской, и в русской. Однако, как писала одна западногерманская газета, нет в Советском Союзе (сейчас уже бывшем) поэта столь известного за рубежом, но столь незаметного в своей стране. В самом деле, переводы ваших книг вышли на многих европейских языках, однако для широкого читателя на родине ваше творчество пока остается малоизвестным. Хотелось бы понять, как вы сами объясняете такую ситуацию — сложностью ли своего творчества или какими-либо иными причинами?

Сложность творчества — особый вопрос. Подчас то, что даже кажется простым, — как, допустим, отдельные стихи Пушкина, — на самом деле невероятно непросто. Всякая образная система, всякое непривычное слово в определенной степени содержат в себе некую опасность. Для властей и даже для общества (а я в данном случае не разделяю их) новая эстетика, новое мышление, новое мироощущение — несут угрозу. Определить ее суть они не могут, поэтому — для удобства — прибегают подчас к банальной формулировке об антисоветчине. При Хрущёве, при Брежневе это было очень распространено и удобно для обвинения.

Но я никогда не был антисоветчиком. Искусство — подлинное искусство — я рассматривал, смею сказать, с более высоких позиций, не вдаваясь в какую-либо идеологическую конъюнктуру. Подспудно-трагическая сущность жизни, как понимал ее, допустим, Андрей Платонов, была для меня всегда важнее. Естественно, я не отрывал свои экзистенциальные устремления от существующей реальности, но при этом придерживался твердого мнения, что всякое искусство имеет собственные цели. Так, в своем творчестве я старался синтезировать все основные достижения, тенденции, сложившиеся за большое время в русской поэзии. Мое творчество в этом отношении, очевидно, продолжает некоторые традиции русского авангарда XX века — прежде всего, в особой обостренности языка. Но само определение термина «авангард» в данном случае не следовало бы понимать упрощенно.

Поясню: русский авангард — это огромный и постоянный переворот во всей истории нашей культуры. Осознать его, следовательно, можно только в ретроспективе, начиная с петровских времен. Нельзя, скажем, сводить переворот в русской поэзии только к Пушкину. Я сам, например, отношусь к нему, можно сказать, с позиции Достоевского. Великими реформаторами русской поэзии оказались в разные времена и Державин, и Некрасов... Вне сомнения, Пушкин объединил в своем творчестве целый мир, поставив ключевые, кардинальные вопросы, касающиеся идейной и художественной проблематики. Но если мы обратимся к более поздним временам, то увидим, что универсальную работу во всех сферах русской поэтики (и вообще всей «языковой эстетики») проделал Хлебников. Хлебникова, таким образом, я считаю вторым по величине, всеобъемлющим поэтом нации. Но это не умаляет роль других! Тот же упомянутый мной Андрей Платонов, хотя он не был поэтом, глубочайше осознал именно поэтическое слово...

С этой точки зрения русский авангард, на мой взгляд, представляет классическое достояние всего корпуса русской словесности. Высоты одинаковы по совершенству, но всеохватности нет ни у кого. Новый путь, как мне представляется, должен будет скрестить экзистенционально-религиозные начала с новой фактурностью «мира форм» (точнее, с обновленным формотворчеством), и тут мы не сможем обойтись без завоеваний таких, казалось бы, отдаленных друг от друга мастеров, как поэт Иннокентий Анненский и художник Казимир Малевич. Кстати, я хотел бы подчеркнуть, что в современной культуре Малевич сейчас играет огромную роль, которая будет возрастать. О себе — понятом или непонятом — я могу говорить именно как о «малевичианце».

Если можно, несколько слов о том, как вы приблизились к этому мастеру…

С теоретическими трудами Малевича, как и с его искусством, я вплотную познакомился в 1961 году, когда работал научным сотрудником Музея Маяковского в Москве, где имеются богатейшие архивы по русской культуре начала ХХ века. К Малевичу меня вели Хлебников и некоторые тогдашние мои знания из истории нашего авангарда. Впрочем, кое-что я знал о Малевиче и из европейских источников по новому искусству.

©  Владимир Пика / gallery.vavilon.ru

Геннадий Айги. 1992

Геннадий Айги. 1992

Весь тот год я провел с теоретическими трудами великого Казимира. Его «Бог не окинут» произвел на меня ошеломляющее впечатление и совершил полный переворот в моем творчестве. Это я понял так: дело не в передаче чувств, не в отображении мира, а в абстрагированной абсолютизации явлений мира через человека-поэта; абсолютизации в виде движущихся масс энергии. Слова призваны создавать эти незримо-чувствующиеся заряды по законам Вселенским. Имея в виду их неземную крупность, не по-человечески организующиеся масштабы, а не эталонные меры-строфы старой поэзии. Кстати, такой подход к звуковым массам я всё более чувствую в музыке Бетховена, творчеством которого неотступно занимаюсь последние десять лет — разумеется, не как музыкант, а по некоему своему структурно-поэтологическому методу.

Добавлю к сказанному о Малевиче. Именно через него единицы измерения поэтического материала для меня — не строки и не строфы, а отдельные равномерные монолиты того или иного количества слов, разнокалиберные блоки ритмических конструкций.

Ни Малевич, ни упомянутый вами Хлебников, которые особо дороги вам, не принадлежат к так называемой «московской» или «петербургской» школе. Они, скорее, представители, если позволено будет так сказать, «третьего града» русской культуры. Как вам представляется идея такого треугольника: Москва — Петербург — «другая Россия»? В какой его части вы чувствуете себя наиболее удобно?

«Другая Россия» — это и есть синтезирующая Россия. К этому тянулись и Гоголь, и Достоевский (особенно в «Братьях Карамазовых»), и Толстой. Малевич больше старался жить с русским самоощущением в подмосковной Немчиновке. Даже в Петрограде — Ленинграде он жил с чувством мощи русской иконы. Помните его слова: «Я понял, что в иконе — вообще вся русская жизнь»?

Сейчас у нас, на мой взгляд, все больше исчезает московско-петербургская культурная антиномия. Дело, по всей видимости, в том, что в нынешней России литературный и живописный урбанизм давно попросту не существует. В своем позднем развитии русская культура тяжело и надрывно пережила урбанистические тенденции. Этот ее яркий период кончился вместе с кубофутуризмом и вообще с революцией. Современные цивилизационно-конформистские тенденции бесперспективны. Можно — или хотелось бы — ожидать нового всеобщего синтеза «другой России». Побудительные силы для этого — историческое самосознание, вернее — самоосознание страны (если это еще вообще возможно в нынешнем хаосе и распаде), равноправное отношение к природе (а надлежало бы ему быть — и сыновним!), введение в общую культуру нового времени русского философского наследия начала века. К счастью, сейчас у нас стали делаться кое-какие шаги в эту сторону…

©  m-u-s-t-a-f-a.livejournal.com

Геннадий Айги в деревне Денисова Горка

Геннадий Айги в деревне Денисова Горка

Утопичность в сказанном, видимо, очевидна, если говорить о некоем общем движении. Но стремления отдельных личностей в этом направлении не могут пропасть даром. Я лично всегда чувствовал себя именно в той синтезирующей России, видя в этом особый свой долг как человек нерусского происхождения. В последнее время, в силу такой направленности, меня больше всего интересует Лесков, напоминая о давнем и долгом моем внимании к святоотеческой литературе, чтение которой особо сопровождало меня во время работы над поэтическим циклом «Поле — Россия»2.

— Можете ли вы что-то сказать об иерархии духовных ценностей в своем мироощущении поэта и человека?

— Иерархии в искусстве я не люблю. Великая заслуга русского авангарда заключалась именно в отмене всяческой иерархии. На мой взгляд, над всем русским искусством возвышается, одновременно питая его собою, культура русского православия. Высшая ее ценность — церковное богослужение, включая литургию Слова и Звука, а также, разумеется, иконопись. Сюда же относится вошедшее в русскую жизнь творчество отцов Церкви. Сюда же, в дальнейшей перспективе, я бы включил и записки, письма и другие документы многочисленных духовных лиц, сохранившиеся от страшных, безжалостных лет советской власти, особенно в период от 1920-х до 1950-х годов. Этого всего ничто еще не отменило и — верю! — не отменит. Когда бы русские руки ни коснулись Лескова и Чехова, не говоря уже об их предшественниках, — всё будет меряно той единственной высокой ступенью иерархии, о которой я сказал.

Высшая литература — несостоявшаяся святость. Это — вторая ступень двухступенчатой иерархии, и она сливается с лучшим, что есть в народном самосознании. На первой ступени многое проверяется. Если смотреть с такой высоты, допустим, на Маяковского, то становится ясно, что он никогда не был атеистом. Это был типичный богоборец. Что еще хотелось бы добавить: не люблю акмеистической элитарности — ни прошлой, ни сегодняшней. Присутствие православного духа и веянья в культуре? С тьмою некоторых писателей-«деревенщиков» ничего хорошего не выйдет. Нужна строгая чистота одухотворенности. Какая была, например, у Константина Леонтьева. Вспоминаю один свой разговор в 1973 году с известным псковским священником Сергием Желудковым. Он советовался со мной по поводу одной будущей своей работы: «Хочу написать статью под названием „Псевдоправославие писателя N и истинное православие академика Сахарова“». Я не называю тут имени писателя, упомянутого им. Дело не в этом. Главное — от многой мути очистилась бы современная русская литература с людьми такой мысли!..

На фоне тех поэтических исканий, которые имеют место в современной русской поэзии, в вашем творчестве с особой силой проявляется тяга к выявлению внутреннего потенциала Слова. Чем можно объяснить, условно говоря, такой культ?

Сказано, что «мы созданы по образу Его и подобию». Это я понимаю так: человек обладает воображением. Осуществляя воображаемое, он становится творцом. Так же как, впрочем, может стать и разрушителем. Можно даже сказать, что сам человек — это вообще Слово. Будем исходить из того, что миросозидание продолжается: понятие о «законченном мире» — это лишь одна из условностей. Тогда к Слову художника можно подходить как к одной из творящих сил. То есть понимание его в таком виде возвращает нас к первичной функции мироупорядывающего Слова, с надеждой на некоторую гармонию в соотношении сил Высших и человеческих. Что-то из такой возможности, естественно, приходится искать в Слове как таковом.

__________________________
1 Первый — «Запечатленные голоса. Парижские беседы с русскими писателями и поэтами». М.: МИК, 1998.
2 См.: Айги Геннадий. Поля-двойники. М.: ОГИ, 2006
Страницы:

Ссылки

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:4

  • Vassily Borodin· 2011-02-22 21:06:50
    "В самом деле, на этом острове рядом со мной находились такие замечательные люди и мастера, как Михаил Рогинский, Игорь Булах" -- ошибка в расшифровке записи: "Игорь Булах" -- это художник Игорь Вулох.
  • Глеб Морев· 2011-02-22 23:14:49
    Вы абсолютно правы. Будем надеяться, что издатели успеют исправить эту неточность.
  • vcher· 2011-03-02 00:16:19
    лучше б стихов почитал, право!
Читать все комментарии ›
Все новости ›