МАРИНА ДАВЫДОВА о церковных, государственных и общекультурных праздниках и о феномене «прерванной традиции»
© Corbis / Foto S.A.
В начале апреля в свет выйдет очередной номер журнала «ТЕАТР», на сей раз посвященный Большому театру и опере как театральному жанру. В традиционной рубрике «ТЕАТР на OPENSPACE.RU» мы публикуем предпосланную ему колонку главного редактора.
Деревянная кукла из сказки Карло Коллоди сама по себе не связана с Большим театром, которому в основном и посвящен этот номер. Зато связанная с ней история помогла мне понять кое-что очень важное в нашем отношении к главному музыкальному театру страны.
В конце прошлого года, гуляя по Флоренции в окрестностях Палаццо Веккьо, я забрела в крохотную домовую церковь, принадлежавшую
некогда семье Беатриче. Согласно легенде, именно неподалеку от нее Данте встретил впервые любовь своей жизни. В церкви в это время проходила выставка детских рисунков. Их главным героем, разумеется, был увенчанный лавровым венком поэт в неизменном красном облачении. Но, по случаю рождественских дней, часть рисунков изображала также Богородицу, Иосифа, ясли с окружившей их разнообразной живностью и пришедших поклониться Спасителю волхвов. Мое внимание привлекла одна из картинок, на которой непосредственно у яслей красовался… Пиноккио. Я поначалу не поверила своим глазам. Потом поняла, сколь примечательна эта неожиданная контаминация: в воображении ребенка путеводная звезда привела к младенцу Христу не только восточных магов, но и героев детских сказок. В этом было что-то удивительно трогательное.
Став взрослым, англичанин, немец или итальянец может веровать или не веровать в Бога, воцерковиться или не воцерковиться, но события христианской истории, сформировавшие так или иначе европейское сознание, входят в его жизнь сызмальства. Не думаю, что неведомый мне автор, нарисовавший поклоняющегося Иисусу Пиноккио, станет ревностным католиком, но его жизнь протекает в рамках некоей традиции, которая не прерывалась ни для его родителей, ни для его бабушек и дедушек. И нет вокруг него человека, который не понимал бы, что смыслообразующим событием всех елочных гуляний являются не поиски пропавшей Снегурочки, а рождение Спасителя. Что на елках горит не кремлевская, а Вифлеемская звезда. Что в Рождество принято ходить не в музей, ДК или Колонный зал Дома союзов, а в церковь. Ведь любая из них в эти дни так красива. Случайно, что ли, оксфордский профессор Ричард Докинз, один из главных (причем воинствующих!) атеистов современности, заявил как-то раз, что он с удовольствием поет в хоре
Christmas carols — рождественские гимны.
Читать текст полностью
В России мы имеем дело с феноменом «прерванной традиции», и концы ее все никак не могут срастись. Она или неистово отвергается, или с мракобесным фанатизмом консервируется. Отечественный атеист станет петь в церковном хоре разве что под страхом смертной казни, зато православные неофиты в четырех случаях из пяти готовы произнести сакраментальное: «Дайте мне перекреститься, а не то в лицо ударю». Попытка «возвращения к истокам» не объединяет, а, напротив, раскалывает общество, мучительно (и пока что тщетно) пытающееся обрести единые для всех ценности, а вместе с ними и свою идентичность.
Государственные праздники, так же как и церковные, этому единению совершенно не способствуют.
Они
— или проходят в народном сознании под сохранившимся от былых времен грифом «Спасибо партии родной за то, что дарит выходной» (что за День независимости отмечаем мы 12 июня? От кого независимости? От Таджикистана с Киргизией, что ли? Да не важно, главное, что на работу идти не надо);
— или почитаются странным нововведением (годовщина какого именно события отмечается 4 ноября в День народного единства, большинство россиян знает смутно; старшее поколение твердо помнит, что раньше 4 ноября праздновали 7-го);
— или являются каким-то советским пережитком (23 февраля и 8 марта любимы в народе, но служат предметом неизменных насмешек интеллектуалов).
Единственное, что как-то цементирует страну, ее разные социальные страты, — это великое культурное наследие. По поводу него в обществе более или менее достигнут консенсус. Это некая точка, в которой сходятся и из которой расходятся все лучи. То, чем мы могли по праву гордиться и до революции, и после революции, и теперь тоже можем гордиться. Великие писатели, художники, композиторы и артисты в России важнее всех политических деятелей, освободителей земли русской и проповедников, вместе взятых. Ведь что у нас есть — только так, чтобы для всех сразу, чтобы никогда и ни у кого (ни у Сталина, ни у Брежнева, ни у диссидентов, ни у членов общества «Мемориал», ни у авторов газеты «Завтра», ни у Путина с Медведевым, ни у представителей движения «Белая лента») не возникало сомнений? У нас есть Пушкин, Толстой с Достоевским, МХТ со Станиславским, Третьяковская галерея. Ну и, конечно же, Большой театр.
Причем Большой театр (в силу того что он таки действительно большой, да еще стоит неподалеку от Кремля, да еще снаружи похож на какой-то классицистский храм, только без куполов, а вместо креста Аполлон на квадриге) имеет все основания претендовать на центральную роль в этой квазирелигиозной российской иерархии.
Сакрализация культурной институции и здания, в котором она разместилась, вообще характерная примета нашего сознания. «А где был поставлен этот спектакль?» — неизменно слышу я от соотечественников после рассказа о любом сильном театральном впечатлении, полученном мною в любой точке мира. Это первый и самый важный вопрос, который задает потенциальный российский зритель. Ему невозможно втолковать, что современное театральное мышление по большей части давно стало проектным. Идея сохранения или даже «обновления» каких бы то ни было традиций давно уже не является в нем сколько-нибудь актуальной. И важно не где поставлено, важно, кем поставлено и с какой идеей поставлено. А сцена (любая — мадридского Teatro Real или парижской Opera) — это теперь просто площадка для удачной или провальной (уж как повезет) реализации некоего замысла. «Э, нет!» — ответит на это наш гипотетический зритель. Есть пространства профанные (вот там и экспериментируйте), а есть сакральные, без почитания которых мы манкурты. То, что позволено на сцене Центра драматургии и режиссуры, недопустимо на сцене Малого. То, что можно выпустить в театральных помещениях «Винзавода», не позволено в МХТ.
Именно эти священные локусы в значительной мере определяют структуру российского театрального мышления. Само слово «театр» в нашем сознании не столько вид искусства, сколько здание, пронизанное токами неких традиций. Эта важность локуса многое объясняет в недавних событиях вокруг Большого.
Я почти не сомневаюсь, что, если бы интересный спектакль Дмитрия Чернякова «Руслан и Людмила» был поставлен тем же самым режиссером с той же самой концепцией, теми же декорациями и костюмами не на свежеотреставрированной сцене Большого, а в каком-то другом музыкальном театре (да хоть бы даже и на лишенной сакрального ореола новой сцене самого Большого), — в этом случае оглушительного скандала не случилось бы. Кто-то, вероятно, был бы очарован, кто-то разочарован, кто-то вообще ушел бы, плюясь и чертыхаясь. Но всенародный кипеж, сравнимый разве что с резонансом от панк-молебна группы Pussy Riot в храме Христа Спасителя, вряд ли поднялся бы. Отголоски этого скандала долетели до людей, которые вообще, по-моему, в театр никогда не ходят, но твердо усвоили, что в Первопрестольной, прямо в самом ее центре, случилось надругательство над святыней. Не столько даже над оперой Глинки, сколько над самим местом паломничества и поклонения культурному наследию во всей его совокупности — над Большим театром.
Он, разумеется, и во времена Российской империи, и в годы империи советской был театром в той или иной степени «нормативным».{-tsr-} Но теперь — после дорогущего ремонта и в ситуации, когда феномен «прерванной традиции» заявил о себе особенно явственно, — он стал расцениваться не просто как здание, в котором должны идти интересные спектакли, но как главное место обретения своей национальной идентичности. А через что еще ее теперь обретать-то? И где обретать? Только в храме культуры. Отними эту точку опоры, у нас ведь и вовсе ничего не останется. Ни спокойной любви к Отечеству (любить его, как правило, удается, только впав в квазипатриотическую истерику), ни простой, светлой, детской радости от рождественских праздников, когда «...и Младенца, и Духа Святого / ощущаешь в себе без стыда; / смотришь в небо и видишь — звезда».
Если бы автор статьи нашла бы в себе силы предпринять путешествие не во Флоренцию, а, скажем, в какой-нибудь городок эдак пару тысяч верст от Москвы на восток или на юг, ей быстро бы стало ясно, что:
- никакого религиозного фанатизма нет и в помине, зато есть такой роскошный набор всевозможных суеверий, что для сект самого разного пошиба там - раздолье.
- до Большого театра им совершенно не никакого дела. А культурное наследие ограничено в основном фильмами Рязанова
- и тем не менее хорошие люди встречаются довольно часто, просто, используя в свою очередь другое сакраментальное выражение, можно сказать, что "их деньги в другом банке".
Вообще это интересный повод для размышлений. Отрыв москвича от провинциала в России сейчас несравненно выше, чем лет тридцать назад. "Берег турецкий и Африка" из известной песни столичному жителю стали гораздо ближе. Ну и на здоровье, но во-первых, в этом случае некорректно говорить про Россию в целом, а потом, такое мировоззрение тоже несколько сужает кругозор.
Например, в театре Наций показали спектакль из Минусинска по последней пьесе Гуркина - и гробовая тишина, ну хоть бы один какой-нибудь отзыв или рецензия. И профессионалы и любители дружно проигнорировали - ну как же, это не комильфо, Минусинск какой-то, да и вообще, чужое это все, не наше... Позавчерашний день.
Вот эта проблема - колоссальной разорванности социальных слоев, оторванности столицы от всей остальной страны - кажется мне гораздо более достойной внимания, чем Пиноккио во Флоренции.