Есть ощущение, что впереди не жирные двухтысячные, а десятилетие социальных потрясений, правда, конечно, не революционных.
Страницы:
Екатерина Дёготь: Мне совершенно понятно, когда начинаются сравнения современного состояния дел с семидесятыми годами. Причина их в том, что интеллектуальный климат в нашей стране сегодня определяют люди, чья молодость пришлась на семидесятые — начало восьмидесятых годов, и поэтому им, естественно, включая меня, приятно вспомнить и найти какие-то точки сопоставления.
В каком-нибудь семнадцатом веке и где-нибудь во Франции мы не жили, а в семидесятые годы в СССР жили, поэтому нам легче сравнить. А вообще, я бы хотела обратить ваше внимание на то, чем является сама эта циклическая концепция истории, которая снова и снова заставляет нас сравнивать одно с другим и говорить, что все это было. Я как историк с марксистским образованием, разумеется, против такого циклического подхода, потому что, как мне кажется, он, включая и книжку Паперного «Культура два», сам является продуктом этой общественной апатии семидесятых годов. Эта циклическая концепция истории, собственно, дает индульгенцию ничего не делать. В частности, в книжке Паперного есть во многом легитимация такого состояния дел. Что, разумеется, в той ситуации было единственно возможной формой протеста для пишущего интеллектуала. А сейчас ситуация совсем другая, возможностей гораздо больше, поэтому все разговоры о том, что сейчас как при застое — это всего лишь легитимация нашего бездействия.
Так вот, какая же это другая ситуация? Конечно, она гораздо более комфортная. Если это и застой, то он гораздо более комфортен в экономическом отношении, нежели тот застой, который был в семидесятые годы. Те процессы, которые происходят сейчас в стране, в самом широком культурно-экономическом смысле слова я бы назвала приватизацией капитализма. Потому что приватизацией социализма — которая не факт еще, что произошла, — дело не ограничилось, и процесс свернул куда-то в другую сторону. И у нас сейчас происходит очень интенсивное освоение приватной стороны капитализма, что проявляется, например, в игнорировании или даже отрицании общественной сферы как таковой. Как известно, при капитализме (хотя и не без борьбы, но тем не менее) общество поддерживает зоны, свободные от капитала и сопротивляющиеся ему, к которым относится, например, университетская наука. Разумеется, присутствующие здесь мои друзья и коллеги из других стран скажут, что и у них все тоже очень плохо, и университетская сфера сдает свои позиции. Это правда. Но в России она сдалась сразу.
У людей не существует представления о том, что вообще есть какая-то общественная сфера, не отвечающая чьим-то частным устремлениям. Конкретно, применительно к моей области, меня поражают постоянно ведущиеся разговоры о разных частных фондах и центрах искусства, которых у нас очень много. В нашей сфере они возникли в недавние годы. Иногда владельцы этих фондов заявляют, что у них частное предприятие и они делают вообще что хотят, хотя это предприятие не является частной коллекцией, которая существует просто в доме у данного человека — у этих людей есть выставочные залы, которые работают в определенные часы, они открыты для посещения, там берут или не берут деньги за вход. Это, безусловно, публичное, общественное пространство. Тем не менее даже не столько сами владельцы, сколько люди, туда приходящие, говорили мне «Ну, это же частное место» на все мои разговоры о том, что перестройка, например, этого здания может не только повредить памятнику архитектуры, но и неправильна с точки зрения институции, которая здесь создается. Очень многие, даже специалисты, говорили мне: «Ну а что здесь можно сделать, это же частное учреждение». Я не могу представить себе такого разговора где-нибудь в другой стране. То есть отсутствует принципиальное понимание и разграничение сфер существования частного и общественного. Отсутствует представление о том, что есть общественная сфера и она имеет свое пространство, в том числе и просто физическое.
Кроме этой капитуляции перед частным существует еще то, что я бы назвала «монетаристским детерминизмом», — представление о том, что все продается и все покупается и что это норма. У меня есть студенты, будущие художники или даже уже художники. Они, в принципе, неплохо разбираются в современном искусстве. Они понимают, как работают галереи, художники; недавно я проводила с ними workshop по поводу того, как делается выставка, и все они очень хорошо освоили, как сталкиваются между собой интересы художника, критика, куратора, галериста. Но все сломалось на вопросе пиара. Как только я поручила кому-то из них быть пиарщиками воображаемой выставки, все мои студенты с уверенностью сказали мне, а некоторые из них, кстати, работали журналистами в разных маленьких изданиях, — все они с уверенностью сказали, что, разумеется, все статьи в прессе покупаются. Во-первых, покупаются, а во-вторых, конечно, согласовываются. За критическую статью, написанную журналистом, во-первых, уже заплатили заранее, а во-вторых, журналист согласовывает ее с тем, о ком он ее написал. Всеобщая убежденность в том, что это так, меня глубоко поразила, но тем не менее она тоже продукт того времени, в котором мы с вами живем. Это создание такого интимного капитализма. У каждого из нас есть свой маленький кусочек капитализма, основанный на общественном договоре, на разделении полномочий между гражданами и властью. Так вот, сейчас этот общественный договор перестает работать, и то, свидетелями чему мы являемся сейчас, это скорее как раз конец апатии, на что я надеюсь.
Сейчас, мне кажется, начинается выход из обморока, которым были двухтысячные годы, и я не так оптимистична, как некоторые мои коллеги, которые считают, что в девяностые все было хорошо. Девяностые были вхождением в обморок, добровольным. Очень хорошо помню это время, очень хорошо помню, что интересовало журналистов больше всего. Это было добровольное погружение в забвение, в котором мы прожили двухтысячные. Так вот сейчас я вижу признаки выхода из этого забвения, начало какого- то действия. Что касается моей узкопрофессиональной сферы, я вижу некие инициативы художников — не протестного характера, я, кстати, здесь не возлагала бы большие надежды на протест. Потому что протест в последние годы — это «Марш несогласных», то есть мероприятие, единственная цель которого, как верно подметил Борис Кагарлицкий, состоит в том, чтобы его разогнали. Весь марш делается для того, чтобы продемонстрировать его бесцельность. А сейчас начинает происходить инициатива другого порядка, не протестного, а просто как бы отдельно существующая и от властных, и — что очень важно — от экономических институтов.
Что еще препятствует окончанию апатии, так это взгляд на российскую ситуацию с точки зрения оси «народ и власть». Представление о том, что эта основная ось, вдоль которой осуществляется наша история, очень мешает, потому что власть в этой дилемме представляется чем-то совершенно иррациональным, что можно либо терпеть, либо прекратить терпеть и повеситься, либо пойти на нее с топором. Во всяком случае, это некое иррациональное и чуть ли не мистическое начало, механизмы и действия которого непонятны. Тогда как на самом деле, конечно же, мы с вами давно живем не во власти, мы живем в ситуации капитала, который находится в тех или иных отношениях с властью. Капитал — это реальность людей, живущих во всем мире. То, что я произношу слово «капитал», не значит, специально повторяю, что я какой-то левый мыслитель. Говорить о капитале — значит быть реалистом, а не быть левым. Но капитал является вполне рациональным феноменом, который может быть подвергнут анализу, экономическому и другому. Поэтому представления о том, что в нашей жизни царят экономические, а не иррациональные закономерности, связанные с тем или иным плохим правителем, мне кажется, помогли бы нам продвинуться вперед, преодолеть апатию. И я вижу признаки этого продвижения в том, что, скажем, делают молодые художники, молодые кураторы, в тех инициативах, которые они проявляют. Так что мой взгляд в будущее сегодня — и, надо сказать, даже за последний год — стал более оптимистичным.
Дмитрий Гутов: Я хотел бы вернуться к непосредственному вопросу, который заявлен для дискуссии: «искусство и политика». Это вопрос, который наиболее остро дискутируется среди художников все последнее десятилетие. Надо сказать, что переход от девяностых к двухтысячным, с точки зрения изменения стилей работы, характера работы художников, был очень сильно маркирован. Самые яркие фигуры девяностых — из тех, которые на слуху, это, например, Олег Кулик или Анатолий Осмоловский — поменяли свою стратегию в течение буквально года на 180 градусов. От публичных акций, которые разворачивались на площадях Москвы и сопровождались неприятностями с милицией, преследованиями, реальным возбуждением уголовных дел, они перешли к искусству, связанному с религией, мистикой, дизайном, дискотеками. И в этом смысле контраст девяностых и двухтысячных вопиющ. Интересный вопрос, будет ли таким же острым контраст между этим десятилетием, которое через несколько дней закончится, и следующим. Потому что есть ощущение, что впереди не жирные двухтысячные, а десятилетие социальных потрясений, правда, конечно, не революционных. Наверное, нам Путина все равно засунут на ближайшие двенадцать лет, и это неизбежно. Все понимают, что мы ничего не можем с этим танком сделать, и если это решено в вышнем совете, то на двенадцать лет он нам обеспечен. Но самое интересное, как на это будет реагировать искусство.
И заявление, которое я предложил бы здесь для обсуждения, состоит в том, что исчезновение публичного пространства, политическая реакция — это довольно плодотворное для искусства время. Время реакции, если мы обратимся к мировой истории искусства, сплошь и рядом оказывается временем высших художественных достижений. На днях я наткнулся в ЖЖ Андрея Илларионова — если вы знаете, это один из самых жестких критиков двухтысячных и всего путинского правления, — я наткнулся у него на анализ стихотворения Пушкина «Не дорого ценю я громкие права, от коих не одна кружится голова». Илларионов довольно жестко обращается с великим русским поэтом и говорит, что Пушкин презирает борьбу за демократию, за права человека, что он просто демонстрирует вечную русскую апатию, вечное равнодушие к демократическим ценностям. И действительно, время Пушкина, после 1825 года, — это эпоха чудовищной николаевской реакции, которая связана с высочайшими достижениями русской литературы.
Так вот эта фраза — «Не дорого ценю я громкие права» — все время крутится у меня в голове. Действительно, освобождение художника от политической, сиюминутной борьбы открывает перед ним огромные перспективы борьбы за что-то гораздо более существенное и важное. То, что никаким политическим дискурсом вообще не может быть охвачено. И в этом смысле политическая реакция есть, по большому счету, фундамент настоящего искусства.
Морев: Мы услышали четыре достаточно разных мнения о современной ситуации. И я бы хотел, отталкиваясь от того, что говорил Дмитрий Гутов, конкретизировать вопрос. Гутов сказал об изменении персональных стратегий художников в двухтысячные по сравнению с девяностыми, упомянув Осмоловского и Кулика. И, несмотря на то что каждый из участников нашего круглого стола по-разному диагностирует происходящее, несомненно, любой из этих диагнозов как-то определяет его дальнейшую личную творческую стратегию. Мне бы хотелось расспросить всех об этом. Кроме того, мне кажется, Александру Архангельскому есть что возразить на слова Екатерины Дёготь.
Архангельский: Не только Дёготь. Нет никакой, ровным счетом никакой связи между реакционностью политической системы и взлетом или падением искусства. Это раз. Я как профессиональный историк могу вам это сказать. Два: не было никакой николаевской реакции с 1825 по 1831 год, вы что говорите! После александровского гниения пришел внятный человек (правда, не очень глубокий), и если бы не польские события и не начавшаяся французская кампания и дальше его неверная реакция, то и не было бы мрачного семилетия, которое началось гораздо позже. И как раз в мрачное семилетие не было никакого пушкинского взлета. Это формирование, может быть, будущих замыслов Достоевского, но не тот Достоевский, которого мы знаем. Это может быть формирование будущих замыслов совсем уж молодого Толстого, но это еще не тот Толстой. При советской власти нужно было, чтобы повеяло каким-то ветром перемен, надеждой на то, что перемены в принципе возможны, чтобы художники оживились и попытались выйти из того состояния, в котором они находились при товарище Сталине. Пастернак, да, действительно, в 1948 году уходит в затвор, чтобы писать «Доктора Живаго», но это исключение из правил. Если мы подходим исторически, то это все просто не работает.
Так же как не работает утверждение «есть и капитал, и надо признать, что...». Что надо признать? Надо признать, что есть капитал? Признали.
А дальше есть мы, и дальше каждый из нас выстраивает свою линию поведения. Нет ничего предопределенного. Да, есть медицинская констатация факта, капитал возобладал, «православие, самодержавие, доходность» стали официально признанной идеологией, и что из этого? Да ничего. Вот ровным счетом. Сразу видно, что Катя, помимо того что занималась современным искусством, еще и действительно была историком марксистского происхождения. Не детерминирован человек — точнее, детерминирован, но не жестко. В этом и есть мера нашей свободы.
Читать!
Так вот, какая же это другая ситуация? Конечно, она гораздо более комфортная. Если это и застой, то он гораздо более комфортен в экономическом отношении, нежели тот застой, который был в семидесятые годы. Те процессы, которые происходят сейчас в стране, в самом широком культурно-экономическом смысле слова я бы назвала приватизацией капитализма. Потому что приватизацией социализма — которая не факт еще, что произошла, — дело не ограничилось, и процесс свернул куда-то в другую сторону. И у нас сейчас происходит очень интенсивное освоение приватной стороны капитализма, что проявляется, например, в игнорировании или даже отрицании общественной сферы как таковой. Как известно, при капитализме (хотя и не без борьбы, но тем не менее) общество поддерживает зоны, свободные от капитала и сопротивляющиеся ему, к которым относится, например, университетская наука. Разумеется, присутствующие здесь мои друзья и коллеги из других стран скажут, что и у них все тоже очень плохо, и университетская сфера сдает свои позиции. Это правда. Но в России она сдалась сразу.
У людей не существует представления о том, что вообще есть какая-то общественная сфера, не отвечающая чьим-то частным устремлениям. Конкретно, применительно к моей области, меня поражают постоянно ведущиеся разговоры о разных частных фондах и центрах искусства, которых у нас очень много. В нашей сфере они возникли в недавние годы. Иногда владельцы этих фондов заявляют, что у них частное предприятие и они делают вообще что хотят, хотя это предприятие не является частной коллекцией, которая существует просто в доме у данного человека — у этих людей есть выставочные залы, которые работают в определенные часы, они открыты для посещения, там берут или не берут деньги за вход. Это, безусловно, публичное, общественное пространство. Тем не менее даже не столько сами владельцы, сколько люди, туда приходящие, говорили мне «Ну, это же частное место» на все мои разговоры о том, что перестройка, например, этого здания может не только повредить памятнику архитектуры, но и неправильна с точки зрения институции, которая здесь создается. Очень многие, даже специалисты, говорили мне: «Ну а что здесь можно сделать, это же частное учреждение». Я не могу представить себе такого разговора где-нибудь в другой стране. То есть отсутствует принципиальное понимание и разграничение сфер существования частного и общественного. Отсутствует представление о том, что есть общественная сфера и она имеет свое пространство, в том числе и просто физическое.
Кроме этой капитуляции перед частным существует еще то, что я бы назвала «монетаристским детерминизмом», — представление о том, что все продается и все покупается и что это норма. У меня есть студенты, будущие художники или даже уже художники. Они, в принципе, неплохо разбираются в современном искусстве. Они понимают, как работают галереи, художники; недавно я проводила с ними workshop по поводу того, как делается выставка, и все они очень хорошо освоили, как сталкиваются между собой интересы художника, критика, куратора, галериста. Но все сломалось на вопросе пиара. Как только я поручила кому-то из них быть пиарщиками воображаемой выставки, все мои студенты с уверенностью сказали мне, а некоторые из них, кстати, работали журналистами в разных маленьких изданиях, — все они с уверенностью сказали, что, разумеется, все статьи в прессе покупаются. Во-первых, покупаются, а во-вторых, конечно, согласовываются. За критическую статью, написанную журналистом, во-первых, уже заплатили заранее, а во-вторых, журналист согласовывает ее с тем, о ком он ее написал. Всеобщая убежденность в том, что это так, меня глубоко поразила, но тем не менее она тоже продукт того времени, в котором мы с вами живем. Это создание такого интимного капитализма. У каждого из нас есть свой маленький кусочек капитализма, основанный на общественном договоре, на разделении полномочий между гражданами и властью. Так вот, сейчас этот общественный договор перестает работать, и то, свидетелями чему мы являемся сейчас, это скорее как раз конец апатии, на что я надеюсь.
Сейчас, мне кажется, начинается выход из обморока, которым были двухтысячные годы, и я не так оптимистична, как некоторые мои коллеги, которые считают, что в девяностые все было хорошо. Девяностые были вхождением в обморок, добровольным. Очень хорошо помню это время, очень хорошо помню, что интересовало журналистов больше всего. Это было добровольное погружение в забвение, в котором мы прожили двухтысячные. Так вот сейчас я вижу признаки выхода из этого забвения, начало какого- то действия. Что касается моей узкопрофессиональной сферы, я вижу некие инициативы художников — не протестного характера, я, кстати, здесь не возлагала бы большие надежды на протест. Потому что протест в последние годы — это «Марш несогласных», то есть мероприятие, единственная цель которого, как верно подметил Борис Кагарлицкий, состоит в том, чтобы его разогнали. Весь марш делается для того, чтобы продемонстрировать его бесцельность. А сейчас начинает происходить инициатива другого порядка, не протестного, а просто как бы отдельно существующая и от властных, и — что очень важно — от экономических институтов.
Что еще препятствует окончанию апатии, так это взгляд на российскую ситуацию с точки зрения оси «народ и власть». Представление о том, что эта основная ось, вдоль которой осуществляется наша история, очень мешает, потому что власть в этой дилемме представляется чем-то совершенно иррациональным, что можно либо терпеть, либо прекратить терпеть и повеситься, либо пойти на нее с топором. Во всяком случае, это некое иррациональное и чуть ли не мистическое начало, механизмы и действия которого непонятны. Тогда как на самом деле, конечно же, мы с вами давно живем не во власти, мы живем в ситуации капитала, который находится в тех или иных отношениях с властью. Капитал — это реальность людей, живущих во всем мире. То, что я произношу слово «капитал», не значит, специально повторяю, что я какой-то левый мыслитель. Говорить о капитале — значит быть реалистом, а не быть левым. Но капитал является вполне рациональным феноменом, который может быть подвергнут анализу, экономическому и другому. Поэтому представления о том, что в нашей жизни царят экономические, а не иррациональные закономерности, связанные с тем или иным плохим правителем, мне кажется, помогли бы нам продвинуться вперед, преодолеть апатию. И я вижу признаки этого продвижения в том, что, скажем, делают молодые художники, молодые кураторы, в тех инициативах, которые они проявляют. Так что мой взгляд в будущее сегодня — и, надо сказать, даже за последний год — стал более оптимистичным.
Дмитрий Гутов: Я хотел бы вернуться к непосредственному вопросу, который заявлен для дискуссии: «искусство и политика». Это вопрос, который наиболее остро дискутируется среди художников все последнее десятилетие. Надо сказать, что переход от девяностых к двухтысячным, с точки зрения изменения стилей работы, характера работы художников, был очень сильно маркирован. Самые яркие фигуры девяностых — из тех, которые на слуху, это, например, Олег Кулик или Анатолий Осмоловский — поменяли свою стратегию в течение буквально года на 180 градусов. От публичных акций, которые разворачивались на площадях Москвы и сопровождались неприятностями с милицией, преследованиями, реальным возбуждением уголовных дел, они перешли к искусству, связанному с религией, мистикой, дизайном, дискотеками. И в этом смысле контраст девяностых и двухтысячных вопиющ. Интересный вопрос, будет ли таким же острым контраст между этим десятилетием, которое через несколько дней закончится, и следующим. Потому что есть ощущение, что впереди не жирные двухтысячные, а десятилетие социальных потрясений, правда, конечно, не революционных. Наверное, нам Путина все равно засунут на ближайшие двенадцать лет, и это неизбежно. Все понимают, что мы ничего не можем с этим танком сделать, и если это решено в вышнем совете, то на двенадцать лет он нам обеспечен. Но самое интересное, как на это будет реагировать искусство.
И заявление, которое я предложил бы здесь для обсуждения, состоит в том, что исчезновение публичного пространства, политическая реакция — это довольно плодотворное для искусства время. Время реакции, если мы обратимся к мировой истории искусства, сплошь и рядом оказывается временем высших художественных достижений. На днях я наткнулся в ЖЖ Андрея Илларионова — если вы знаете, это один из самых жестких критиков двухтысячных и всего путинского правления, — я наткнулся у него на анализ стихотворения Пушкина «Не дорого ценю я громкие права, от коих не одна кружится голова». Илларионов довольно жестко обращается с великим русским поэтом и говорит, что Пушкин презирает борьбу за демократию, за права человека, что он просто демонстрирует вечную русскую апатию, вечное равнодушие к демократическим ценностям. И действительно, время Пушкина, после 1825 года, — это эпоха чудовищной николаевской реакции, которая связана с высочайшими достижениями русской литературы.
Так вот эта фраза — «Не дорого ценю я громкие права» — все время крутится у меня в голове. Действительно, освобождение художника от политической, сиюминутной борьбы открывает перед ним огромные перспективы борьбы за что-то гораздо более существенное и важное. То, что никаким политическим дискурсом вообще не может быть охвачено. И в этом смысле политическая реакция есть, по большому счету, фундамент настоящего искусства.
Морев: Мы услышали четыре достаточно разных мнения о современной ситуации. И я бы хотел, отталкиваясь от того, что говорил Дмитрий Гутов, конкретизировать вопрос. Гутов сказал об изменении персональных стратегий художников в двухтысячные по сравнению с девяностыми, упомянув Осмоловского и Кулика. И, несмотря на то что каждый из участников нашего круглого стола по-разному диагностирует происходящее, несомненно, любой из этих диагнозов как-то определяет его дальнейшую личную творческую стратегию. Мне бы хотелось расспросить всех об этом. Кроме того, мне кажется, Александру Архангельскому есть что возразить на слова Екатерины Дёготь.
Архангельский: Не только Дёготь. Нет никакой, ровным счетом никакой связи между реакционностью политической системы и взлетом или падением искусства. Это раз. Я как профессиональный историк могу вам это сказать. Два: не было никакой николаевской реакции с 1825 по 1831 год, вы что говорите! После александровского гниения пришел внятный человек (правда, не очень глубокий), и если бы не польские события и не начавшаяся французская кампания и дальше его неверная реакция, то и не было бы мрачного семилетия, которое началось гораздо позже. И как раз в мрачное семилетие не было никакого пушкинского взлета. Это формирование, может быть, будущих замыслов Достоевского, но не тот Достоевский, которого мы знаем. Это может быть формирование будущих замыслов совсем уж молодого Толстого, но это еще не тот Толстой. При советской власти нужно было, чтобы повеяло каким-то ветром перемен, надеждой на то, что перемены в принципе возможны, чтобы художники оживились и попытались выйти из того состояния, в котором они находились при товарище Сталине. Пастернак, да, действительно, в 1948 году уходит в затвор, чтобы писать «Доктора Живаго», но это исключение из правил. Если мы подходим исторически, то это все просто не работает.
Так же как не работает утверждение «есть и капитал, и надо признать, что...». Что надо признать? Надо признать, что есть капитал? Признали.
Читать!
Страницы:
Ссылки
КомментарииВсего:9
Комментарии
- 29.06Продлена выставка World Press Photo
- 28.06В Новгороде построят пирамиду над «полатой каменой»
- 28.06Новый глава Росмолодежи высказался о Pussy Riot
- 28.06Раскрыта тайна разноцветных голубей в Копенгагене
- 27.06«Архнадзор» защищает объекты ЮНЕСКО в Москве
Самое читаемое
- 1. «Кармен» Дэвида Паунтни и Юрия Темирканова 3451893
- 2. Открылся фестиваль «2-in-1» 2343468
- 3. Норильск. Май 1268888
- 4. Самый влиятельный интеллектуал России 897754
- 5. Закоротило 822241
- 6. Не может прожить без ирисок 782880
- 7. Топ-5: фильмы для взрослых 759763
- 8. Коблы и малолетки 741170
- 9. Затворник. Но пятипалый 471948
- 10. ЖП и крепостное право 408007
- 11. Патрисия Томпсон: «Чтобы Маяковский не уехал к нам с мамой в Америку, Лиля подстроила ему встречу с Татьяной Яковлевой» 403427
- 12. «Рок-клуб твой неправильно живет» 370746
aleleo_aleley, полностью согласен. Всяких там "Зыгарей"-самоучек развелось как мух, а вот людей ведущих страну в светлое будущее крайне мало
сами-то самостоятельно туда, в светлое будущее, идти не пробовали? без водителей?
В общем - сколько корячится ни будем - мы больше никогда не упрёмся в жопу Микелянжело. Не в ту сторону пыхтим.
papumaria, согласитесь, что такие как Михаил Зыгарь и иже с ним, как-то странно понимают настроения в обществе, либо на худой конец, высказывают свое мнение подойдя к вопросу крайне не профессионально и по-делитантски. Вот это мне и не нравится.
Почему их так много в Москве? Почему их так много в России?
Кто заведует культурой? Наукой?
Медленно но уверенно Российское государство превращается в один из пригородов Тель-Авива.
Читайте Протоколы.
С уважение к единомышленникам, Ramzai