Этот написанный по-английски для американского читателя роман позволяет увидеть, какая часть русского литературного опыта оказалась конвертируемой в чужой язык
Имена:
Лара Вапняр
© Виктория Семыкина
«Мемуары музы» — роман о русской эмигрантке в Америке, ищущей свою, совсем не американскую, мечту; «очередной» — можно было бы сказать, потому что такие книжки после довлатовской «Иностранки» можно выделить едва ли не в отдельный жанр
новейшей русской литературы, если бы не важное отличие: Вапняр пишет не для диаспоры и даже не для далекого русскоязычного читателя в Метрополии. Ее роман, как и предшествовавшие ему рассказы, написан по-английски и для американцев (оригинал вышел в США в 2006 году). Как сообщает редакционная справка, «Лара Вапняр стала третьим (после Владимира Набокова и Сергея Довлатова!) молодым русским автором, удостоившимся публикации в “Нью-Йоркере”. В отличие от большинства писателей-эмигрантов, она сразу начала писать по-английски и, по отзывам критики, блестяще в этом преуспела. Первый же ее сборник рассказов (2003) был восторженно принят и выдвинут на несколько литературных премий».
Русская литература ревниво относится к успеху на международном читательском рынке (это удел немногих) и с особым вниманием — к русским, которым удался не просто литературный экспорт, но и литературная натурализация в чужой стране — вспомнить хотя бы шумный успех Михаила Идова или Ольги Грушиной. Роман Лары Вапняр в этом смысле тем более интересный предмет для изучения, что он во многом следует именно русской традиции и глубоко в ней укоренен, но успешно пересажен на чужую почву.
«Мемуары музы» — история советской школьницы Тани, которая в пятнадцать лет, не обнаружив в себе талантов ни к чему в особенности, придумала себе предназначение в жизни: стать музой гениального писателя, нового Достоевского. Но не такой, как добрая и практичная его жена, Анна Григорьевна: Таню вдохновляет образ Аполлинарии Сусловой, чей «мучительный следок» она находит во всех романах Достоевского — то в Грушеньке, то в Настасье Филипповне. То есть вдохновлять будущего гения Таня собирается при помощи секса, о котором, впрочем, имеет самое расплывчатое и очень непривлекательное представление. Окончив без увлечения институт, Таня уезжает в Америку, где ей как будто предопределен безрадостный и многократно описанный путь русского эмигранта: работа ассистентом зубного врача, английские курсы, компьютерные курсы, потом, если повезет, приличная работа «с американцами», дом (сперва в плохом районе) и т.д. Но тут-то она и встречает в книжном магазине своего гения — успешного американского писателя по имени Марк, переселяется в его пентхаус и начинает вдохновлять. Однако весь план идет псу под хвост после одного пренеприятнейшего открытия: ее Достоевский — бездарь.
Читать текст полностью
Это, конечно, спойлер, но он «не делает разницы». По ходу повествования Таня в поисках ответов на свои экзистенциальные вопросы то и дело возвращается к дневнику Аполлинарии Сусловой: «“Я хочу тебе сказать, как я тебя люблю, хотя я знаю, что не в силах выразить это словами. Надо, однако, чтобы ты знал это”. Нет, Полина, нет! Не надо, чтобы он знал! О боже, бедная Полина!» Этот особый вид читательского сопереживания автор — устами своей героини — очень метко сравнивает с чувствами ребенка в кукольном театре, у которого на глазах глупый зайчик бежит к кустам — а там прячется волк и сейчас его схватит; ребенок знает страшное будущее, но никак не может его предотвратить. Примерно по тому же принципу построен и роман самой Вапняр: почти все горькие открытия, которые героине только предстоит сделать, читателю очевидны с самого начала — но читатель от этого только с большим нетерпением ждет, когда же и в какой форме они будут сделаны, какое последует возмездие за обрушенные иллюзии и какая награда — за их преодоление.
Эффект неожиданности в «Мемуарах музы» обеспечивается другими, не сюжетными средствами: тут любопытно, какая именно часть русского литературного опыта оказалась конвертируема в чужой язык и культуру и каким деформациям этот опыт пришлось подвергнуть, чтобы пустить его в ход. Вот неизлечимый эмигрант-дядя («Я знаю одного влиятельного человека в Обществе бывших врачей из бывшего СССР. Я думаю, он посодействует, чтобы меня приняли»); вот более успешная и циничная двоюродная сестра, ухватившая «Версаче» на распродаже и все знающая о НИХ, то есть об американцах; вот оставшаяся в России мама-профессорша:
— Таня, объясни наконец, я ничего не понимаю. Чем конкретно ты занимаешься? — Я работаю над своим английским, мама. Чтобы поступить в приличный университет. — А деньги? Чем ты зарабатываешь на жизнь?
Как ей объяснить? Я живу с Марком и вдохновляю его. И если я ничего другого не делаю, выходит, я этим и зарабатываю себе на жизнь? Правда, он пока ничего не пишет — на что я его тогда вдохновляю?..
— Мама, понимаешь, мой друг вполне обеспеченный человек, и мы решили... — Ты зависишь от него материально? Ты содержанка?! — Мама, ради бога, оставь свои советские агитки. Такие понятия давно устарели.
Галерея привычных, даже наскучивших образов, но от нее веет непривычным холодком отстраненности.
Какие-то русские литературные мотивы пронизывают всю книжку — то пройдутся по страницам новые ботинки на пуговицах как символ новой жизни (реальной Аполлинарии Сусловой, а вроде бы и книжной Веры Павловны), то померещится галичевское «Но ведь все-тки он жалеет меня, все-тки ходит, все-тки дышит, сучок» — на уровне не цитат, но ассоциаций. Однако взгляд автора на происходящее очень непривычен. Чувствуется, что Вапняр пишет о советских и эмигрантских реалиях для людей, с ними незнакомых; иногда это режет глаз, как в случае с эпизодом из середины восьмидесятых — героиня, еще школьница, собираясь в поход, «сунула в карман брюк цветную коробочку с “утренними таблетками”», которые «стянула пару дней назад у дядиного знакомого гинеколога». Это не невозможно, но неправдоподобно.
У Вапняр темы контрацепции и подростковой мастурбации вообще освещены с непривычной еще нам безэмоциональной прямотой. Автор, описывая советские реалии, как будто ориентируется на представления англоязычной аудитории. Танины научные интересы не встречают понимания у коллег, но на сегодняшний взгляд кажутся, наоборот, очень à la mode:
— Косметика? История российского макияжа в девятнадцатом веке? Вы это серьезно? — спросила меня консультантша, с которой я обсуждала тему возможной кандидатской диссертации. — Посмотрите вокруг. Вы не замечаете, что творится? Советская империя рушится. Выгляньте в окно! Мы живем в эпоху величайших перемен. В стране идет перестройка. Это мечта любого историка. А вы? Вы собираетесь посвятить диссертацию каким-то кремам и помадам, протухшим больше ста лет назад!
Сегодня Таня успешно публиковалась бы в издательстве НЛО — в серии «Культура повседневности».
Оптика непривычная — и все же одно оказывается неистребимо: оголенность проводов в трактовке проблемы гениальности. Любимого героя умной западной беллетристики — рефлексирующего интеллектуала, писателя в кризисе среднего возраста (то есть любовном и творческом) с потертым кожаным портфелем через плечо, Вапняр с русским максимализмом (тварь дрожащая или сразу Достоевский?) разложила и препарировала очень зло: он приступает к очередной книжке только с благословения своего психоаналитика, он эгоистичный и несостоятельный любовник, само тело героини бунтует против него — заставить себя лечь с ним в постель удается, только наглотавшись успокоительных. Он болезненно зациклен на здоровом питании и комфорте:
Марк был не просто разборчив. Он физически был не способен надевать на себя или вводить в себя с пищей что попало — и этим отличался и от меня, и от моих родных, и даже от Дины с ее преуспевающими знакомыми. Дина могла сказать: «Ты где это купила? В “Кей-Марте”? Я в “Кей-Марте” ничего не покупаю!» Но у нее были совсем другие мотивы. Она считала, что дешевые вещи покупать непрестижно, а у Марка — как я это понимала — с дешевыми вещами была чисто физиологическая несовместимость.
Сытость и барство русская литературная и житейская традиция презирает еще со времен Льва Толстого; тут можно вспомнить и товарища Бабичева с его утренней гимнастикой, и отвратительного любовника-бюрократа из рассказа Людмилы Петрушевской (которую Вапняр называет в числе своих любимейших писателей и чье влияние очевидно): сцена у Петрушевской, где этот любовник, «сделав свое дело», возвращается с порога, чтобы с ножа съесть ядовито-зеленую кремовую розу с торта, претендует на звание самой тошнотворной в истории русской литературы.
На этом фоне Вапняр очень ненавязчиво, смягченными чертами рисует ксенофобию в чистом виде: ощущение телесной инакости другого, более благополучного биологического вида, которая сперва притягивает, а после вызывает физическую же гадливость. То же можно сказать о внутреннем мире Таниного горе-Достоевского: если и есть хуже клеймо для человека, претендующего на какой-никакой полет, чем кофе без кофеина и обезжиренное молоко, то это психоаналитик. Вот Марк заставляет Таню рассказывать ему в постели истории о том, как ее якобы совратил школьный учитель:
— Мы встречались прямо в кабинете истории, на полу, у шкафа, где хранились большие портреты Маркса, Энгельса и Ленина в рамах. И когда Вовик стукался головой о дверцу шкафа, шкаф открывался, и оттуда выпадал портрет Ленина в его знаменитой кепке. И Ленин с портрета за нами наблюдал.
— А сейчас? — спрашивал Марк сдавленным голосом.
— А сейчас, по-твоему, Ленин тоже нас видит?
Уж на что Марк в романе несимпатичен, а тут хочется за него вступиться. Это напоминает мне разговор двух соседок, который услышала, по семейному преданию, моя прабабка, сдававшая в трудное время комнату какому-то инженеру: «У Татьяны Санны квартирант — некультурна-а-ай! Пальцем жопу вытирает. — Да ты с чего взяла? — А он из нужника выйдет — и с мылом, с мылом руки моет!» Вот такая же примерно логика очень распространена в русской культурной традиции относительно попечения о душевном здоровье: разве ж нормальный человек пойдет к психоаналитику? Только убогий извращенец.
Все эти неприятные черты своего возлюбленного героиня замечает, конечно, не раньше, чем по случайности делает открытие: Марк — плохой писатель. По случайности — потому что вообще-то она английский знает плохо и книги его никогда осилить не могла, да и не стремилась (беспощадный автор не делает скидок главной и, кажется, отчасти автобиографичной героине).
И тут Таня неожиданно получает стимул к жизни. Закончив очередной роман, Марк принимается ревниво изучать рецензии на конкурентов:
Читая, он бурчал себе под нос, тяжко вздыхал, потирал лоб ладонью, пощипывал бороду и бормотал: «Непостижимо!» А иногда одобрительно кивал головой, довольно почесывал подбородок и восклицал: «Абсолютно верно!» В его реакции просматривалась определенная система — я убедилась в этом, собирая с пола прочитанные страницы. «Непостижимо» относилось к хвалебным отзывам, «абсолютно верно» — к разгромным. Впервые за долгое время я наблюдала за ним с интересом. Во второй половине дня Марк вырвал страницу с перечнем рецензируемых книг, отметил красным несколько названий и послал меня купить их в «Барнс и Нобл».
— Я не желаю, чтобы кто-нибудь видел, как я покупаю эту бездарную чушь, — объяснил он.
Когда очередная «непостижимая» книжка заставляет Марка явно страдать, Таня с тайным злорадством прочитывает ее и таким образом наконец-то удосуживается выучить английский язык и впоследствии поступить в университет.
Русская культурная традиция — в лице главной героини — так и не смогла пережить тот момент, когда писательство перестало восприниматься как священнодействие и стало ремеслом. «Сегодня Марк послал меня за твердыми зелеными грушами: они ему нужны для вдохновения. По-видимому, когда он жует что-то твердое, это дает дополнительный стимул для работы мозга»: гении, как мы знаем из истории литературы, имели и не такие причуды и частенько бывали очень придирчивы по части комфорта — но то гении. В ремесленнике подобные претензии смешны и жалки — и у него не бывает музы. Как будто, если бы Марк оказался хорошим писателем, Танина жертва стала бы оправданной и жизнь — осмысленной. Но русская традиция такого варианта не предусматривает: писательская несостоятельность в ней прямо связана с мужской, и будь Марк более одарен, он бы и относился к Тане лучше.
Сама Лара Вапняр знает тайны ремесла не только на практике, но и в теории — она преподает в Нью-Йоркском университете писательское мастерство. Однако конец ее книги оставляет двусмысленное впечатление излишнего профессионализма. В нем звучит тот же скептический, отстраненный голос, который, видимо, должен означать трезвое отношение к жизни, отказ от вредных иллюзий, достоинство; «на свете счастья нет, но есть покой и воля». Что-то вроде классической сдержанности англоязычной литературы (к которой успешно привила «советский дичок» Лара Вапняр): «Reader, I married him». Но в «Мемуарах музы» хеппи-энд звучит фальшиво — в этот момент трезвость впервые не убеждает.{-tsr-} Преподавание в университете; научная работа; наконец-то муж, который не отбеливает зубы и плевал на психоаналитиков; обязательная дочка с обязательным растрепанным хвостиком — а на досуге кофе с кофеином на террасе и размышления о былом. То есть не счастливая развязка, а развязка, которой советская мама довольна, — дескать, подавитесь, у меня все как у людей, ну и оставьте меня в покое. Уж конечно, семейное счастье и профессиональное удовлетворение — это все слишком мелко для души, мечтавшей вдохновлять гения; та пережила крушение мечты, но уж после ничем и никогда не будет удовлетворена. Во всяком случае, так это читается в русском переводе, хотя я допускаю, что по авторскому замыслу акценты были расставлены иначе.
Лара Вапняр. Мемуары музы. — СПб.: Азбука, 2012
Перевод с английского Ирины Комаровой