Вы можете встретить в аэропорту пятнадцатилетнюю девчонку в пижаме и сапогах.

Оцените материал

Просмотров: 14865

Джонатан Франзен: «Возникает вопрос, почему я так и не выучил русский»

Евгения Лавут · 24/11/2011
Автор «Свободы» рассказывает ЕВГЕНИИ ЛАВУТ о флип-флопперах, «Захвате Уолл-стрит», о сериале, над которым работает, и о том, почему Обама хороший человек

Имена:  Джонатан Франзен

©  picture-alliance / dpa / ИТАР-ТАСС

Джонатан Франзен

Джонатан Франзен

Книга Джонатана Франзена «Свобода» (о ней мы довольно подробно писали в январе этого года) — следующая после романа «Поправки», сделавшего автора общепризнанным классиком в Америке и хорошо известным в России. «Свобода» — тоже семейная сага, события которой неспешно разворачиваются на фоне последних десятилетий американской истории. Новая книга обладает всеми чертами большого романа, немного уже подзабытыми. Франзен, не скрывающий своей любви к русской литературе, и в первую очередь к Толстому, ‒ во многом старомодный писатель, требовательный к себе, персонажам и читателю. В «Свободе» он сознательно отказывается от лихого, грациозного сатирического аллюра «Поправок». От героев требуется постоянное осмысление собственных поступков и стремление стать лучше. Именно этим и занимается Патти, бывшая спортсменка, потерпевшая фиаско в гонке за лучшую в мире, а главное, лучшую, чем у собственных родителей (привет от «Поправок»), семью. Разбираясь в своих промахах, когда ей уже за сорок, Патти пишет собственную автобиографию под названием «Работа над ошибками» — и это стержень всей книги. От читателя же требуется медленное, самопогруженное чтение, с послевкусием вторжения в личное пространство — оттого, возможно, так много раздраженных рецензий на «Свободу». Нарушение мировоззренческой и физической целостности личности, попросту травма, — по Франзену, испытание столь же необходимое, как и свобода. Он несомненно сочувствует своим героям — Патти; ее мужу Уолтеру, упертому «ботанику», выросшему в бескомпромиссного борца за права птиц; их сыну Джоуи, циничному, но чувствительному эгоцентрику, и Ричарду Кацу, независимому рок-музыканту с лицом Каддафи, — но тем безжалостнее травмирует их. Со свойственной ему прямолинейностью Франзен внедряет идею травмы — как и идею свободы — на самом непосредственном, вербальном уровне восприятия. Первая рок-группа, созданная Кацем, так и называется — «Травмы». Впрочем, результат испытаний травмой и свободой всегда непредсказуем и неоднозначен, какой бы высокой степенью нравственного самосознания ни обладал человек. Франзен — моралист нового типа, который не знает ответа на моральные вопросы, которые ставит, но настаивает на их актуальности.

«Свобода» — вполне популярная энциклопедия американской жизни, ее типов, быта и нравов. Вы узнаете, как выглядели семья убежденных демократов в семидесятые и богатых евреев-республиканцев в двухтысячные; о чем в восьмидесятые спорили студенты; как сколачивались состояния на проектах возрождения промышленности в побежденном Ираке и какие лоббистские интересы стоят за планами по возобновлению природных ресурсов в Америке. Однако, если бы речь шла только об этом, да еще на высокой моральной ноте, «Свободу» невозможно было бы читать. Известный любитель птиц, Франзен большой мастер различать не только оперение, но и голоса — и подражать им. Что и как говорит в лекционной аудитории нервная фантазерка спортсменке, с которой страстно хочет подружиться? Что и как говорит жена мужу, который собирается ей изменить и не готов себе в этом признаться? Что и как говорит по телефону тихая провинциальная девочка своему уехавшему учиться в Вашингтон бойфренду? «Как будто она говорила на каком-то изысканном, но умирающем туземном языке, и молодому поколению… следовало либо сохранить его, либо ответить за его гибель. Или как будто она была одной из папиных вымирающих птиц, щебечущей в лесу свою устаревшую песню в отчаянной надежде заинтересовать ею какую-нибудь добрую душу» — так пишет Франзен о том, как Патти пытается достучаться до своего взрослого сына. Его герои часто не слышат, не хотят слышать, не понимают друг друга. Но каждый старательно и чисто выводит собственную партию. В мастерстве, которого Франзен достигает в их оркестровке, ему, пожалуй, нет равных. И именно оно залог того, что любитель классики с удовольствием дослушает эту монументальную симфонию до конца.


— «Свобода» очень отличается от «Поправок». Эта книга кажется гораздо более серьезной, в ней уже нет, я бы сказала, той игривости.

— Во-первых, я не мог бы снова написать такую же книгу. А еще я скажу, что один из истоков комедии и, без сомнения, сатиры — это злость, агрессия. Когда мне исполнилось сорок, вышли «Поправки», и я почувствовал, что то, на что я способен, получило признание. И мне показалось странным продолжать сердиться.

— В «Свободе» вы и вправду гораздо добрее и терпимее.

— Да, и еще я утратил чувство морального превосходства. Чтобы написать сатиру, чтобы потешаться над своими персонажами, нужно чувствовать себя умнее и правее всех остальных. «Поправки» были комедией о людях, которые бегут от реальности. А это предполагает что я, автор, знаю, как все устроено на самом деле. В «Свободе» я попытался стать еще ближе к своим героям, и для этого мне пришлось в чем-то поступиться своим авторитетом. Не считать, что я соображаю лучше, чем они. А определенного рода комедия невозможна, когда отказываешься от этой уверенности.

— Вы потрясающе работаете с женскими персонажами в «Свободе». Патти формально лузер, но она самая умная и яркая, а Лалита, формально самая прогрессивная и умная, — самая отвратительная. Откуда вы так хорошо знаете женщин?

— Хм, она вам показалась отвратительной…

— Ну да, а вам нет?

— Ну, ее немножко сложно принять, я согласен. Мне самому нравится Патти, а если вам нравится Патти, трудно полюбить Лалиту… Самый простой ответ на ваш вопрос — я всю жизнь прожил с женщинами. У меня были проблемы с матерью: много лет она вела себя со мной во многом как Патти с Джоуи, она поглощала меня собою, она требовала от меня больше, чем я мог выполнить. Большую часть сознательной жизни я сохранял с ней дистанцию и понял, как любил ее все это время, только когда она умерла в 1999 году. Так что простой ответ — я хорошо знал свою мать и любил ее, и это факт, который оставил глубокий отпечаток на моей личной жизни. Это хорошо для писателя — ты действительно научаешься понимать то, что любишь, и можешь написать об этом убедительно. А о том, что тебе безразлично, нельзя написать глубоко. Думаю, что в этом дело. Кажется, что это такое фрейдистское упрощение, но оно похоже на правду.

— Главный мужской персонаж книги, Уолтер, очевидно автобиографичен. До какой степени? Вы могли бы поймать чужого кота и отвезти его в зоомагазин, чтобы наказать его и его хозяев за то, что он убивает птиц?

— Нет, в каком-то смысле Уолтер наименее автобиографичен из четырех главных героев. Есть, конечно, очевидные черты сходства со мной: он любит птиц — хотя меньше, чем я, — и он из Миннесоты, а я тоже из миннесотцев. Мое детство прошло не там, но все мои родственники оттуда. Но именно из-за этого поверхностного сходства Уолтер давался мне труднее всех, и я все время держал в голове четкий образ человека, который не был мной. Он являет собой определенный тип — тип американского защитника природы, а я к этому типу никогда не принадлежал. В моей собственной жизни, если брать основные события за последние тридцать лет, гораздо больше общего с Джоуи или Кацем.

— Почему персонажи, которым около тридцати, в романе настолько бледнее, чем те, кто старше? Вы разделяете презрение Патти к людям во вьетнамках — флип-флопперам (от flip-flops — вьетнамки, англ. — OS)?

— Флип-флопперы… А в России есть флип-флопперы?

— Думаю, да. У нас есть хипстеры. Не знаю, в точности ли то же самое это значит сейчас в Штатах. Наши хипстеры — люди, которые очень внимательно относятся к тому, как выглядят, что едят и где отдыхают, и довольно пустые и прозрачные изнутри.

— У нас тоже есть хипстеры, и они очень похожи на ваших. Флип-флопперы — это немножко другая социальная категория. Это ребята, для которых, как говорит Патти, весь мир — это их спальня. Вы можете встретить в аэропорту пятнадцатилетнюю девчонку в пижаме и сапогах, а ее мужской аналог будет одет в толстовку и вьетнамки. Я прошел фазу презрения с оттенком зависти по отношению к этим ребятам, и дело даже дошло до того, что журнал «Нью-Йоркер» заказал мне статью о молодежи. Я понимал, что, как только узнаю их лучше, уже не смогу так их презирать. Легко ненавидеть в совокупности, но, как только знакомишься с отдельными людьми, это уже довольно сложно, потому что я вообще-то люблю людей. Я провел восемь месяцев, интервьюируя шестерых двадцатидвухлетних юношей и девушек, и к концу этого срока вполне излечился от презрения. Проблема в том, что многие из них просто напуганы. Знаете, сегодняшний мир — не очень веселое место. Семь миллиардов населения, изменения климата, чудовищный упадок окружающей среды, жесточайший энергетический кризис и вся эта религия и политика — это пугает. Не будет преувеличением сказать, что я не написал бы книгу, если бы не поборол свое презрение к этим молодым людям. У меня нет собственных детей; возможно, если бы у меня дома жили подростки, которых я люблю, мне было бы проще писать этих персонажей, а так мне пришлось их позаимствовать.

— Не факт, что было бы проще.

— Ха-ха… Не факт? Да, мой американский редактор говорил мне про их «маленькие глазки-бусинки».

— Обобщая, можно сказать, что «Свобода» рисует портрет представителей трех несчастных и утративших равновесие поколений: разочарованных пионеров джентрификации, тридцатилетних прагматиков и растерянных флип-флопперов. Какое из них будет определять лицо Америки следующего десятилетия и в какое вы больше верите?

— Все эти три группы — часть сокращающегося американского среднего класса. Переживет ли средний класс следующее десятилетие, отчасти зависит от этих трех групп. Но не в меньшей степени — от влиятельных представителей крупного бизнеса, населяющих поля романа.

— Что вы думаете о нынешних протестах в Америке, о «Захвате Уолл-стрит»? Что они значат для остальных американцев?

— У меня есть некоторые претензии к организации, мотивации и посылу протестующих. Но одно большое хорошее дело они уже сделали: они внедрили в общественное сознание представление об одном проценте и девяноста девяти процентах. Это разговор, который нужно было начать давно. И правые имеют все основания прийти в ужас от такого поворота событий. Всем было очевидно, что последние двадцать, да даже сорок лет один процент населения в этой стране все больше преуспевал, а большинство постепенно теряло почву под ногами. «1 против 99» просто как фраза, возникшая в поле общественной дискуссии, — это колоссальный прорыв, и я считаю это заслугой протестного движения. Мы не любим об этом говорить, потому что всякого, кто указывал на это неравенство, республиканцы обвиняли в развязывании классовой борьбы. Сама идея, что очень богатые должны платить хотя бы чуть-чуть больше налогов, чем средний класс, немедленно отвергалась как призыв к классовой борьбе. Но в конце концов неравенство стало столь вопиющим, что сопротивление было сломлено, и мы начинаем говорить о классовом разделении и финансовой элите.

— В России такой разговор был бы необходим, но очень многие, и не только правящая элита, боятся подключить к нему недовольных и обделенных, поскольку все понимают, что таких людей так много и ими так легко управлять, что это может привести к новой революции.

— Ваша история и наша история очень, очень различаются. У наc в конце XIX века были каучуковые бароны — это был «позолоченный век», когда огромные состояния сосредоточились в руках немногих, и это было очень похоже на то, что мы видим сейчас. В ответ было принято антитрастовое законодательство, что привело к разделению Standard Oil и многих других трастов, и впервые в истории был введен национальный подоходный налог. Дух эгалитаризма был заложен в ДНК нашей страны. Поскольку он сочетался с идеологией свободного рынка, как всегда бывает при капитализме, это привело к концентрации огромных богатств в руках небольшой группы людей, но даже сто лет назад ответом было стремление немедленно исправить ситуацию. Было понимание того, что это плохо для республики. И был достигнут замечательный результат: почти на семьдесят пять лет доходы всех классов общества удалось уровнять. В 70-е генеральный директор корпорации зарабатывал в среднем всего в сорок раз больше, чем самый низкооплачиваемый сотрудник. Это невероятно низкая цифра. Сейчас их доходы могут различаться в двести, в пятьсот раз. Меня потому так радует это «99 и 1», что у нас как у страны есть история реагирования на чрезмерную концентрацию богатств — мы это уже проходили. Вся наша история сформировалась в борьбе свободного рынка и эгалитаризма. Последние десять — пятнадцать лет мне казалось, что мы уже не вернемся к этому разговору, но мы вернулись к нему благодаря нашим эгалитарным основам. Современная Россия выросла из автократичной досовременной России; у вас как у страны другая ДНК. В России все происходит гораздо более конвульсивно.

— Хорошее слово — «конвульсивно». А как вы относитесь к Обаме?

— О, он мне по-прежнему нравится. Лучше было бы, конечно, если бы он был постарше, когда его выбрали: мне кажется, ему пришлось учиться множеству вещей на собственном опыте. Знаете, это первый президент за всю мою жизнь, которого я люблю и уважаю. Я здесь принадлежу к интеллигенции, и он — один из нас. Потрясающе, когда хотя бы четыре года в Белом доме сидит человек, который читал те же книги, что и я, и может со мной о них поговорить. Ему сдали чудовищные карты: мы завязли в двух очень дорогих войнах, страна была на грани банкротства, вся финансовая система рухнула за несколько месяцев до его прихода. И тем не менее ему удается протолкнуть реформу здравоохранения. Многие жалуются, что он отказался от либеральных ценностей; хотят, чтобы он вел себя тверже, угрожал, сражался с конгрессом наподобие Линдона Джонсона. Но я уважаю его за то, что он действует так, как считает нужным, и я думаю, что у него хорошие шансы быть переизбранным, несмотря на ужасающее состояние экономики.

— В одном из интервью вы сказали, что он слишком сложен для президента…

— Он один из нас. Он видит вещи во всей их сложности, а для политика это опасная штука. Но он умеет, когда нужно, становиться простым. У него есть эта раздвоенность, как у всех лучших людей. С одной стороны, он старомодный, жесткий чикагский политик, а с другой — интеллектуал вроде меня.

— Когда смотришь отсюда, кажется, что он не подавляет свою другую половину, он кажется искренним в том, что делает.

— Знаете, я думаю, что он по-настоящему хороший человек. Мама хорошо его воспитала.

— Какую книгу вы собираетесь написать или уже пишете?

— Через несколько месяцев у меня выходит сборник эссе. Это то, что я писал последние десять лет, когда не мог работать над «Свободой». Я очень доволен этой книгой, она называется Farther Away («Еще дальше»). Сейчас у меня есть несколько нехудожественных проектов, я пишу об Эдит Уортон. Но в основном я сейчас, как ни странно, работаю над телевизионным сериалом. HBO делает четыре сезона по «Поправкам», я вовлечен в эту постановку с самого начала, и мне пришлось создать много нового сюжетного материала. В ближайшие три месяца я полностью погружен в написание сценария первого сезона. Это удерживает меня от того, чтобы начать работать над романом. И я думаю, что это хорошо. У меня есть такое свойство: я слишком скоро бросаюсь писать следующий роман, прежде чем у меня появляется, что сказать. Если бы не было этой телевизионной работы, я сидел бы в своем кабинете, совершенно несчастный, у меня ничего бы не получалось, а я бы все равно пытался. А так я как Одиссей, привязанный к мачте, по меньшей мере до апреля…

— Когда выходит сериал?

— Пилот будет сниматься в январе, и к началу марта мы будем понимать, одобрено ли финансирование на производство первого сезона. Но сначала нужно снять и смонтировать пилот. Это будет январь 2013 года. Странное ощущение, когда через столько лет возвращаешься к своим персонажам.

— Это ваш первый опыт с телевидением?

— Да. Мы работаем с режиссером и сценаристом Ноа Баумбахом и продюсером Скоттом Рудином. Я многому научился, и, к сожалению, у меня хорошо получается, и пути обратно нет. Когда я понимаю, что нужен, мне трудно бросить дело.

— Последний вопрос: вы любите «Войну и мир», цитируете ее и в «Поправках», и в «Свободе». Патти — это в какой-то мере Наташа Ростова, просто в том возрасте, когда мы о Наташе уже ничего не знаем.

— Верно.

— Вы имели это в виду?

— Нет… Тут есть еще один неловкий момент. Когда я писал сцены на озере с Ричардом Кацем, я подумал: «О черт! Я же  полностью украл всю эту ситуацию! Пусть она тогда хотя бы читает “Войну и мир”, чтобы могло показаться, что я сделал это нарочно!» Знаете, список русской прозы, которой я восхищаюсь, огромен. Настолько, что возникает вопрос, почему я так и не выучил русский, чтобы читать этих людей в оригинале. Если бы я попал на три года на необитаемый остров, я хотел бы иметь с собой хорошую русскую грамматику.

— Проще приехать в Россию, так вы быстрее научитесь.

— Что ж, я этого совершенно не исключаю.

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:4

  • Sebastian Varo· 2011-11-24 13:11:15
    Тоска... Даже не зеленая. Серая.
  • a11· 2011-11-24 15:10:06
    На самом деле, ирония, даже гротеск, в "Свободе", конечно все еще есть - и это, пожалуй, самая слабая сторона романа. Как будто бы Франзен боится быть серьезным, чтобы не показаться скучным - комплекс, более свойственный английским писателям вроде Зейди Смит, нежели американским, и настолько же для них разрушительный. Ближе к второй половине романа сюжет доводится до абсурда, и всей истории перестаешь верить, а героям - сочувствовать.

    Забавно, кстати, что тема собственно свободы и того, что с ней делать - заглавная и все же, наверное, центральная в романе - оказалась совершенно не затронутой в интервью.
  • vapetrovski· 2011-11-24 16:16:55
    Спасибо. Интересно.
Читать все комментарии ›
Все новости ›