Уклончивость искусства и даже его автономия кажутся теперь более мудрыми; но одновременно они стали еще более неудовлетворительными
© Антон Новодережкин / ИТАР-ТАСС
Кавказские фруктыВ витрине маленькой фруктовой лавки на Лесной улице — лимоны, апельсины, груши. Внутри подозрительно пусто, дверь заперта. Когда внимательно всматриваешься сквозь пыльное стекло, вдруг обнаруживаешь, что фрукты — пластиковые муляжи.
Мы с товарищами из агитационной группы движения «Оккупай Москва» проходим через арку и входим в помещения лавки через заднюю дверь, покупаем билеты на экскурсию.
Лавка пуста и фрукты ненастоящие, поскольку это — музей. Но не музей фруктов. Магазин — только прикрытие: в боковой стене водоотводного колодца в подвале лавки располагалась в 1905—1906 годах подпольная типография Российской социал-демократической партии большевиков. Все происходившее в лавке имело двойной смысл: служанка, сторож, хозяин были подпольщиками, игравшими роли служанки, сторожа и хозяина. Когда служанка Маша с грохотом гладила рубелем белье, вибрации отдавались в подвал, и это служило печатникам знаком, что наверху проходит обыск.
Любой музей — немного обманка: он начинен предметами, которые призваны не быть самими собой, а что-то представлять, о чем-то рассказывать. Но именно этот музей сам посвящен обманке. У него в буквальном смысле двойное дно.
Агитационная группа «Оккупая» с мая печатала листовки для распространения среди населения. Главной интенцией этих листовок было желание политически пробудить всех вокруг, всеми доступными способами распространить политическое возбуждение.
Идея отправиться в музей возникла у кого-то из членов группы и вызвала у остальных большое воодушевление: родилось отчетливое желание укоренить наш агитационный порыв в истории — это казалось естественным и необходимым шагом. В «Оккупае» и в агитационной группе участвуют люди самых разных профессий: среди агитаторов есть брокер, киновед, учитель, юрист и люди без определенных занятий. Но этот текст мы пишем именно как историки и критики искусства, столкнувшиеся с опытом «Оккупая» и агитации и задающиеся вопросом, что это было и как это должно изменить наши отношения с искусством, с историей, с критикой.
Читать текст полностью
В ожидании «Оккупая»: краткий экскурс в историю искусств
В рамках истории искусства за любым произведением маячит призрак Искусства с большой буквы — тотальности, архива, вcеохватной панорамы, в которую сразу попадает все, что ни произведет художник. Искусство как объект истории искусства — во многом продукт идеологии национальных государств, и главный оплот его — музеи. Музей можно структурно уподобить другому порождению национального государства — идее представительной демократии. Как произведения искусства в музее будто бы представляют Искусство и Историю, так парламентарии — Народ.
Произведение искусства в такой ситуации всегда адресовано не только зрителю, но и какому-то высшему арбитру, который представляется воплощением истории и архива, пользуясь термином Лакана — большому Другому. Искусство неизбежно соизмеряется с идеей релевантности — оно хочет отвечать желаниям Другого. И задачу критика мы мыслим, как правило, как оценку этой релевантности.
Но есть у искусства и другая координата, направленная на преодоление идеи такой релевантности. Она вводится в искусство модернизмом. Это координата произведения искусства как акта, как события. Событие и есть встреча с историей, но это история с маленькой буквы. Лишь постфактум оно вписывается в большую Историю, но уже только в качестве воспоминания или имени.
Современное искусство несет на себе груз Искусства, но во многом им тяготится. Оно то и дело толкует нам о том, как прекрасны действие, встреча, взаимодействие, событие, при этом оставаясь в стенах своей автономии — в музеях и галереях. Оно раздражает наши чувства неполнотой, призывая нас не останавливаться на нем, не забываться и идти дальше, — но эта неполнота одновременно подавляет зрителя призраком тотальности Искусства, на которую она указывает. Со времен Гегеля произведение читается как образ Истины, пусть духовной, пусть социальной, пусть какой-то иной. Но к этой Истине нам предлагается прикоснуться через ее репрезентацию в рамках Искусства — так же, как и политики предлагают нам посредством выборов и парламента причаститься демократии.
Для критика участие в работе «Оккупая» — попытка уклониться в своем восприятии искусства от большой буквы И попытка более радикальная и всесторонняя, чем, например, демократические похвалы акционизму, которые он мог бы расточать. Это попытка преодолеть отчужденность от искусства и от истории, которые обычно мы наблюдаем лишь в витрине, за стеклом, и которые всегда оказываются лишь обманкой — как кавказские фрукты. И этот запрос на непосредственную правдивость и даже на истину удачно резонирует с возмущением декоративной российской демократией, породившей недавние протесты и сам «Оккупай». Аналогичный запрос, казалось бы, удовлетворяет Ассамблея, одно из важных порождений «Оккупая» — альтернативная парламентаризму попытка прямой, непосредственной демократии, где высказаться может каждый.
Итак, мы читали об этом в книгах и статьях, многие из нас этого ждали.
Уроки «Оккупая», уроки агитации
В ситуации московского «Оккупая» проявились фундаментальные противоречия высказывания и взаимодействия — и они очевидно отсылают к аналогичным вопросам об искусстве.
«Оккупай» — протест против насилия и насильственных рамок: «Мы здесь гуляем!», как гласит один из самых его популярных лозунгов. В то же время московский «Оккупай» возник благодаря этим рамкам, которые сыграли для него роль музейных стен. Это рамки насилия со стороны власти. Московский лагерь сложился в результате разгона митинга 6 мая и ускользающей от ОМОНа миграции по бульварам, и лишь позже получил заимствованное с Запада название. Именно постоянное предчувствие разгона стимулировало лагерь на Чистых: протестующие приветствовали аплодисментами проезжающие мимо автозаки. Каре из автозаков на Баррикадной снова придавало «Оккупаю» его форму: эта картина не получилась бы без рамы.
Итак, мы нуждались в угрозе насилия — чтобы ему противостоять. Банальный экзистенциалистский тезис: риск наделял бытие смыслом здесь и сейчас. Но в «Оккупае» мы почувствовали, что риск позволяет забыть о больших буквах: он их заменяет — хотя бы и временно.
Начинать все с маленькой буквы — конститутивная особенность «Оккупая». Но излишняя приверженность маленьким буквам тоже превращается в догму, и строчная незаметно снова становится прописной. Это, в частности, проблема Ассамблеи. Одна из основных угроз, ее преследующих, — излишняя идейность, перерастающая в причудливый формализм.
Опыт «Оккупая» показывает, что от заглавных букв не убежать, — сама идентификация с мировым движением Occupy и есть такая заглавная буква. Нас может смутить его глобализованность. Именно тут альтернативой становится укоренение в собственной истории, каким стала экскурсия в музей подпольной типографии. Пусть это вносило оттенок архивности: она неизбежна, но может стать животворной. История может быть не бременем, а живым уроком. На столе в подвале типографии лежали факсимиле старых прокламаций. Агитаторы принялись переснимать их — но не на память о музее. В том языке, простом и иногда избыточно метафоричном (так не говорят сейчас про политику), которым были написаны эти листки, они неожиданно для себя захотели обнаружить рабочий образец, заимствовать полезный практический опыт.
Печать и революция. Искусствоведение в муках диалектики.
Попытка отказа от заглавных букв содержит в том числе и бессознательное бегство от эстетики. Агитационная группа была создана на первой Ассамблее и начала функционировать в ритме, не подразумевающем времени на саморефлексию, — никто не знал, сколько просуществует лагерь. Никто не знал и как работают наши листовки, работают ли они вообще. Да, сомнения в действенности продукции агитгруппы и одновременно то наслаждение (каждому — свое), которое дает эта работа, наделяют ее эстетическими признаками, но такими мыслями агитаторы делятся друг с другом редко, почти никогда не вынося их на публичное обсуждение. Меньше всего, как нам кажется, члены группы воображают себя героями документального фильма на Берлинской биеннале. Эстетическое не артикулируется — никто не хочет тут попасть под гнет Искусства.
Тяжелая пачка со свежим тиражом — замковый камень в конструкции агитгруппы, листовка — своего рода грамота, скрепляющая отношения самоорганизации. Когда листовка обсуждается в фейсбуке или вживую, в отношениях между членами формируется хрупкий баланс. Все чувствуют подспудно, что резко высказанное cуждение вкуса было бы тут неуместно, более того — дико и разрушительно. Более авторитарное или более продуманное, такое суждение, исходящее из идеи релевантности, из отсылки к большой букве, было бы убийственно для работы. Становясь на возвышение и позволяя себе судить, ты либо обособляешься от группы, либо принимаешь строну мертвящих прописных, противопоставляя их конкретике происходящего. И все участники: те, кто пишет текст, редактирует его, оформляет в листовку и печатает, — вдруг обнаруживают, что потакают друг другу, проявляя инстинктивную деликатность и оставляя то самое суждение вкуса при себе. Результат может быть только таким, каким он может быть: его можно улучшить, но только руководствуясь старым принципом — от каждого по способностям. Высказывать суждение вкуса тут — значит требовать большего от тех, кто дает, что может. Мы держим в голове не идеальное произведение, а общую цель. Цель — листовка как плод коллективного действия и приманка для общества, тревожащая мысль. И вместе с тем она лелеемый фетиш, адресованный другому, — все признаки искусства налицо.
Ориентация на практику меняет отношение к отчуждению и к неполноте и ложности репрезентаций. Ассамблея начинает пробуксовывать именно из-за формалистического требования искренности саморепрезентации каждого участника. Но истина недостижима, поскольку нельзя до конца устранить отчуждение: оно заложено в самом акте говорения, в языке.
Уклончивость искусства, его принципиальная неполнота, его умение быть приманкой начинает казаться тут куда правдивей и действенней.
Тотальная травестия мнимой лавки кавказских фруктов — хороший образ искусства: служанка Маша, которая вовсе не служанка, а социалистка-подпольщица; сторож, который пьян преувеличенно и исключительно для отвода глаз. Эта театральность, отсылающая к области эстетики, вдруг оказалась для агитаторов невероятно воодушевляющей.
Из опыта «Оккупая» — который, казалось бы, реализовал мечту современного искусства взаимодействия о непосредственном событии — из опыта, который уклоняется от эстетизации, окольными путями начинает вырастать ностальгия по искусству. Уклончивость искусства и даже его автономия кажутся теперь более мудрыми; но одновременно они стали еще более неудовлетворительными, возвращение в галерею и в музей после «Оккупая» по-настоящему мучительно. Как критиков нас раздирают диалектические противоречия: искусство откровенно склоняет к «Оккупаю», «Оккупай» исподтишка склоняет к искусству.
Цель быть приманкой, а не истиной, которую мы ощутили в производстве листовок, важна для понимания искусства и важна для понимания критиком своей собственной деятельности. Роль критики, исходя из опыта «Оккупая», можно мыслить не как соизмерение с релевантностью, {-tsr-}с Искусством, с истинностью, не как дешифровку, а как попытку совместной работы. Автор как производитель; критика как инструмент; искусство — тоже. Но не столько инструмент, работающий на Цель, сколько инструмент взаимодействия, инструмент события, инструмент высказывания. Опыт «Оккупая» должен быть не эстетизирован, а инструментализирован. Раздвоения и расщепления между «Оккупаем» и искусством, между маленькой и большой буквами неизбежны для агитатора, для искусствоведа и для критика. Только в деятельности эта мучительность находит исход. И если можно процесс создания листовки перенести на процесс письма об искусстве, то этот текст — такая попытка.
Отчего же нельзя? Просто замолчите - и цель достигнута. А то смешно получается: с одной стороны, вы делаете всё для уничтожения всякого и всяческого языка, с другой - печатаете листовки на сложившемся письменном языке, митингуете на сложившемся устном языке, действуете сложившимся языком действия оккупантов. Это никакое не "диалектическое противоречие", г-н Напреенко, - это элементарная непоследовательность. Будьте уже последовательными, господа товарищи, - заткнитесь.
Правда, и тут - экая незадача! - останется возможность языка глухонемых. Получается, что единственный, до конца честный выход - исчезнуть вовсе (только делайте это очень незаметно, тихо, потому что громкое самоубийство - это тоже языковое высказывание).