Оцените материал

Просмотров: 14872

Обмен ролями

Илья Кукулин · 27/04/2009
Надолго ли сложилась в русской культуре ситуация, при которой поэзия оказывается более аналитичной и исторически зоркой, чем проза?

©  WGA

Адриан ван Утрехт. Натюрморт с букетом и черепом. 1642

Адриан ван Утрехт. Натюрморт с букетом и черепом. 1642

Есть в современной русской прозе — имею в виду прозу 2000-х — навязчивый и пока еще мало проанализированный мотив: главный герой очень часто является историком либо по образованию, либо по долгу службы, либо по результатам своей деятельности.

Очень важно, что профессия или, точнее, жизненная цель этих героев — не случайный признак, указывающий на их интеллектуальность или на их чуждость современному обществу. Напротив, стремление решить ту или иную историческую задачу, вынужденно или добровольно, во всех этих произведениях как раз и есть необходимое условие развития сюжета. Правда, задачи эти не слишком разнообразны и сводятся к двум разновидностям: герои или расследуют совершенное в прошлом преступление или иное тайное деяние («Алтын-Толобас» Бориса Акунина, «Оправдание» Дмитрия Быкова, «Золото бунта» Алексея Иванова, «Будьте как дети» Владимира Шарова, «Каменный мост» Александра Терехова), или стремятся восстановить разорванную «связь времен» через выявление подобия двух (трех, четырех…) эпох. Образ истории, который формируется в этих сочинениях, можно определить как Вечное Возвращение Катаклизмов, а катаклизмы, в свою очередь, и являются «точками разрыва» эпох.

В «западных» литературах тоже очень распространены романы — расследования давних преступлений или, например, деятельности каких-нибудь «страслых и ужаслых» (© Туве Янссон в переводе Виктора Смирнова) сект и законспирированных орденов: тут легко вспомнить не только заведомо вторичный «Код да Винчи», но и «Имя Розы» и «Маятник Фуко». Но во всех этих опусах совершенное в старину преступление или ведущаяся на протяжении веков деятельность тайного профсоюза свободных крутильщиков мироздания имеют отношение не к конкретной стране, а ко всему миру или по крайней мере ко всей европейской цивилизации. В российских романах расследование забытого преступления должно объяснить кошмарные особенности только нашей истории, даже если открытые героем закономерности теоретически действуют во всем мире. Более того, Вечное Возвращение Безобразий в новейших русских романах всегда как-то очень логично приводит именно к тому политически неблагополучному моменту, когда автор приходит к созданию очередного историософского шедевра. Единственное известное мне исключение из этого правила — «Одиночество-12» Арсена Ревазова, — вероятно, возникло потому, что г-н Ревазов долго работал в Израиле, где мог и отвыкнуть от наших литературных порядков.

В постсоветское время производство такого рода романов об историках первым организовал Владимир Шаров: до его романа «Будьте как дети» были опубликованы и «Репетиции», и «Воскрешение Лазаря». Но вообще самым первым в описании историка, расследующего фундаментальную катастрофу, в послевоенной российской литературе стал Андрей Битов с его романом «Пушкинский дом».

Если рассмотреть постсоветские «романы об историках» на фоне «Пушкинского дома», обнаружится интересная закономерность. Битова чрезвычайно интересует, чем Лева Одоевцев психологически отличается от своего отца, и оба они — от Левиного деда. Эволюция рода Одоевцевых для него и есть показатель катастрофической трансформации русской культуры. Продолжателей Битова такой вопрос не интересует в принципе: герой во всех этих произведениях ищет в себе и в окружающем мире не различий, а сходства с давно ушедшими временами. Когда персонаж современного романа расследует какую-то давнюю катастрофу, он всегда осмысляет события своей жизни и своей эпохи, которые оказывают влияние на его собственное сознание, но об особенностях этого сознания не говорится почти ничего!

На протяжении последнего десятилетия всем, кто читает в разных медиа разделы «Культура», регулярно приходилось встречаться с утверждениями о том, что новейшая русская проза, конечно, развивается, но какая-то она… э-э-э… не такая. Чем не такая, толком непонятно, но точно известно, что не такая (очередной пример таких ламентаций см. здесь). Рассмотрение «романов об историках» позволяет понять, чем вызвано чувство неудовлетворенности, относящееся к той части российской прозы, которую можно было бы назвать мейнстримной или бестселлерной. Я имею в виду произведения, которые рекламируют в московском метро, издают большими тиражами, переиздают в формате аудиокниг, рекомендуют к переводам на иностранные языки (см., например, комментарии Владимира Григорьева и Светланы Аджубей по поводу состава российской делегации на Лондонской книжной ярмарке 2009 года). Так вот, значительная часть этой бестселлерной литературы — есть исключения, но сейчас речь о правиле — лишена антропологической рефлексии, которая есть в романе Битова и в других произведениях российской неподцензурной словесности. Эта рефлексия может не быть столь прямолинейно исторической, как у Битова, и не столь изощренно социологической, как в записях Лидии Гинзбург, но и у Саши Соколова в «Школе для дураков» (да и позже), и у Венедикта Ерофеева в «Москве — Петушках», и у Евгения Харитонова, например, в «Духовке» авторов чрезвычайно интересует, каково то сознание, от лица которого произведение может быть написано.

Как ни странно, в современной русской литературе такая рефлексия сознания осуществляется в основном в поэзии, хотя принято думать, что такого не может быть. Поэзия и проза в своих функциях в нынешней России словно бы поменялись ролями. Проза эмоционально, а не аналитически свидетельствует о травматичности, болезненности общественного сознания, о всевозможных страхах и неврозах. Поэзия же анализирует, свидетельствует, ищет метафоры переходных психологических состояний.

Русская поэзия и русская проза хоть и не отделены наглухо друг от друга, но развиваются словно бы по разным правилам. И даже, пожалуй, не «словно бы»: на современную русскую поэзию гораздо большее влияние, чем на прозу, оказал опыт неподцензурной литературы. Значительная часть романной прозы до сих пор зависима от советской толстожурнальной литературы, которая в лучших ее проявлениях могла быть весьма стилистически утонченной, но всегда была буквально переполнена «зонами умолчания».
Страницы:

 

 

 

 

 

Все новости ›