Старые голландцы – это не лучший вариант. Рембрандт, например, это всего процентов восемь годовых.

Оцените материал

Просмотров: 23135

Леонид Бершидский. Рембрандт должен умереть

10/08/2011
 

2. УЧЕНИК ПОРТРЕТИСТА. Амстердам, 1633

— Ты теперь моя жена, — гордо сообщает сын мельника девушке, лежащей рядом с ним. Саске только что проснулась и, натянув одеяло до подбородка, снова закрыла глаза. И лениво улыбается, так что сын мельника заключает: все хорошо.
— Там, где я родилась, — шепчет Саске (а он-то, дурак, предъявил свои новые права во весь голос!), — у меннонитов есть такой обычай. Когда парень встречается с девушкой уже долго и они хотят обвенчаться, родственники разрешают им провести ночь вместе. В одной постели, но не раздеваясь. Строго-настрого предупреждают, что нельзя снимать одежду и нельзя идти до конца. А все остальное — можно.
— Но ведь никто не видит их, когда они вместе? Или кто-то все время стоит со свечкой?
— Конечно, никто не видит. Во Фризии люди доверяют друг другу. Не запирают дома, когда уходят.
— А ты была так с парнем, ну, по вашему обычаю?
— Конечно, нет. Это на фермах так делают. А я девушка из хорошей семьи! — Ее веселый голос понемногу становится громче: она почти привыкла быть здесь и говорить с ним вот так. Луч блеклого света из-за небрежно задернутой занавеси подбирается к кровати. Ученики сегодня не придут, впереди длинный день без чужих.
— Да, дочь бургомистра, как я мог забыть! — Он сам не понимает, чего больше в как бы ироничном ответе: насмешки или гордости.
— И правда, вы немного забываетесь! — Саске надувает губы. Она не хочет продолжать разговор про то, что с ней было или не было до него.
— Ну, тогда и вы, мефрау, не забывайте, с кем имеете дело! Это моей кисти портрет Амалии, жены самого принца Оранского, висит в спальне у их высочеств! — Не удержался и приврал: принцесса сочла портрет недостаточно лестным и дала разрешение повесить его лишь в коридоре. Но ведь не вернула же, и плата получена сполна!
— О, простите великодушно, минхеер ван Рейн, любимый мастер принцев и анатомов! — продолжает игру Саске. Сын мельника знает, что не выстоит против нее: она гораздо острее на язык, ловчее со словами. Она и в латинских подписях к его гравюрам находит ошибки, которых он не видит, хоть и выпускник латинской школы и даже в университете отучился почти год. (Впрочем, ее отец — тот сам основал университет.) Чтобы не признавать поражение, сын мельника забирается под одеяло с головой, щекочет ее кожу усами, прикасается языком. Саске мягко отталкивает его, выбирается из постели: она в настроении пошалить.

Комната к этому располагает: это не спальня, а склад самого нелепого и странного барахла, антикварная лавка сумасшедшего. Вот какие-то дикарские, явно издалека привезенные, блестящие доспехи на маленького, но свирепого рыцаря: шлем — это маска с огромными суровыми бровями. Вот сваленные в кучу в углу плащи, шаровары, камзолы из богатых тканей — даже при скудном свете видно, что не новые, траченные молью. Вот резной, инкрустированный каменьями (стекляшками?) трон какого-то восточного монарха. Античные бюсты, папки, из которых торчат во все стороны гравюры на пожелтевшей бумаге, и, конечно, повсюду картины, в роскошных золотых рамах и на подрамниках, а то свернутые в трубу для отправки заказчикам. Только старинная Библия на пюпитре посреди комнаты взывает к умеренности: Саске, на самом деле ты еще только помолвлена. А что, если твой опекун, строгий пастор Сильвиус, узнает, где ты провела ночь?

Эти мысли легко выбросить из головы, если завернуться в парчовый плащ и забраться на трон (ноги не достают до пола: монарху полагалась скамеечка).

— Ну что, мастер ван Рейн, гожусь я в царицы Савские?
— Я не могу представить тебя в библейском сюжете, — отвечает сын мельника серьезно. — Может быть, это придет позже. Лучше надень свое платье, я нарисую тебя по-особенному.

Она повинуется. Игра с переодеваниями подождет — ему не может не понравиться, иначе зачем он, словно старьевщик, скупает вышедшее из моды да иноземное платье? Сын мельника своими толстыми пальцами скорее мешает, чем помогает застегивать крючки. Но прикасается к ней — совсем не так неуклюже, как застегивает, и она послушно терпит сладкую щекотку, снова прикрыв глаза.

— Прикажете надеть и шляпу, господин портретист?
— Да, так будет лучше, на таком рисунке ты не должна быть простоволосой. Хотя я вряд ли покажу его кому-нибудь. — Художник говорит озабоченно, как будто уже начал работать. — Пергамент у меня где-то был, а вот насчет серебряного карандаша я что-то не уверен. Им сейчас почти никто не рисует.

Открывая и захлопывая ящики и ларцы, из которых вываливаются и раскатываются по комнате какие-то невидимые в полусумраке пустяковины, бормочет: «Я так не рисую обычно, это манера одного старого немецкого мастера, Альберта Дюрера, — сын мельника именует великого немца на голландский манер: он хоть и читает по-немецки, но нетерпелив с чужими звуками и словами. — Дюрер, он ужасный педант, смотришь на его гравюры и прямо чувствуешь запах пота… А вот когда он был настоящим художником, — так это с серебряным карандашом в руках. Знаешь, это на самом деле проволочка, тонкая проволочка из серебра. Когда начинаешь рисовать ею, получается линия, как волосок. А потом кончик проволоки тупится, и линия мягче, толще. То есть надо начинать с главного. Вот!»

Сын мельника сияет: он нашел свой серебряный карандаш. Саске садится за стол, вертит в пальцах цветок из букета, который вянет здесь не меньше недели. Саске смотрит на большого мужчину — а ведь только что он казался совсем мальчиком, — склонившегося над кусочком пергамента, ловит его взгляд, когда он поднимает глаза, чтобы схватить позу.

— Когда ты был маленький, как тебя называла мама? Рембрант — редкое имя. И длинное. Будь я француженкой, звала бы тебя Реми.

Он долго не поднимает глаза от рисунка.

— Знаешь, а я и не помню, чтобы меня как-то особенно называли. Я родился девятым в семье. Из моих старших братьев и сестер пять выжили.

Потом: «Отец любил звучные имена. Это ведь он стал подписываться “ван Рейн”. На мешках с солодом. Наша мельница стоит на Рейне. А до этого у всех в роду были только отчества».

Снова опустил глаза, качает головой над рисунком: «Твои, по-моему, так и не поняли, что это не настоящая фамилия, как у тебя. Реми… ха!»

Саске чувствует, что ласкательное имя придется отложить до другого раза. Она заметила, что картины он подписывает одним именем, да еще вставил «д» перед последней буквой, — дочь бургомистра Саския ван Эйленбюрх никогда не задумывалась о важности имен, чего, кажется, не скажешь о девятом ребенке лейденского мельника. У него свои страхи, непохожие на мои, думает Саске, теребя цветок. Но, кажется, он любит, — едва ли она ошиблась, а значит, по крайней мере ее страхи напрасны.

Тонкой линии хватает на глаза, губы в мягкой полуулыбке, пальцы левой руки, подпирающие голову. Подпись — «Это портрет моей жены в 21 год, на третий день после нашей помолвки 8 июня 1633 года» — выходит уже почти нечитаемой: кончик проволоки стерся, а и слова, конечно, не главное.

***

Счастливый учитель — не очень внимательный учитель. Поймать такого и вывести на разговор о премудростях портретного искусства — и само по себе премудрость. Мастер, позвольте спросить вас? — Позже, Флинк, мне сейчас надо уйти. И — на весь день по базарам с невестой, или, кажется, скорее женой, догадывается Флинк по всяким косвенным признакам, — хоть он и подмастерье, а подмечать детали и читать язык тела умеет не хуже других. Возвращается к вечеру, когда свет уже недостаточно хорош, чтобы брать в руки кисть. Ну и возвращается, само собой, нагруженный покупками, — теми, которые не доверил уличному мальчишке, едва плетущемуся сзади под тяжестью еще каких-то тюков. Откуда деньги на все это? Как же, вот заказы на портреты, а вот два ученика — Флинк, которому целых восемнадцать лет, да еще Фердинанд Бол, годом младше. Двести флоринов за одну фигуру, четыреста — за две. Два портрета уже месяц как почти готовы, кстати, ждут лишь мастера, чтоб он легкою рукой оживил лица.

Учитель вообще-то показывал Флинку, что он делает с лицами, чтобы они так надолго задерживали взгляд. Глаза и область вокруг них надо прописывать как можно детальнее и четче, самыми мелкими мазками, самой тонкой кисточкой, — тогда на них сразу обратят внимание. Художник должен заставить взгляд зрителя двигаться не как попало, а по специально проложенной дорожке. Мягкие тени — как двери, через которые взгляд легко проходит дальше. Резкие линии и углы — как стены, которые останавливают движение.

Умом Флинк это понимает и пробует делать, когда изображает себя и Бола, — в мастерской живописца ван Рейна подмастерьям достается писать только эти два лица. Ну, а на заказных портретах их дело — фон да одежда. Да и то под неусыпным надзором мастера. Правда, как раз сейчас — не таким уж неусыпным; Флинк подозревает, что, будь он халтурщиком, удавалось бы протащить любую мазню. Но он не халтурщик и придирается к себе, пожалуй, больше учителя, так что ни за один из портретов ему не стыдно.

Сегодня утром, однако, мастер вроде бы никуда не спешит. Возится с портретом дородной купчихи ван Бильдербек, — делает ее едва уловимо косоглазой, кажется стоящему за спиной у учителя Флинку. И даже обращает к ученику нехарактерно длинную тираду:

— Эти чертовы портреты, Флинк, кажется, в этом году я написал их уже штук двадцать, не меньше. — Флинк точно знает, что на самом деле пока четырнадцать, но не перебивает. — Одинаковые физиономии, одинаковое платье, даже кружева женщинам, кажется, вязала одна кружевница! Скажу тебе по секрету, можно было бы даже не заставлять их позировать, а просто делать копии с самого первого портрета, да и продавать их разным людям как их собственные изображения. И многие бы ничего не заметили, а если бы и заподозрили, все равно молча отсыпали бы свои двести флоринов. После «Урока анатомии доктора Тюльпа» они в очередь ко мне стоят — не потому, что им нравятся мои картины, а потому, что они уважают нашего доброго доктора. Главный патологоанатом города не может ведь быть не прав.

Флинк молча соглашается с мастером, но на то у него своя причина: он подозревает, что умеет передавать сходство лучше учителя. Вот и Бол как-то раз сказал ему об этом — правда, может, просто хотел польстить старшему товарищу. А учитель — тот и вправду может позволить себе не слишком беспокоиться о сходстве и вообще о качестве. За какой-то год он сделался в Амстердаме таким модным, что ругать его осмелится только большой оригинал, но оригинальничать здесь станет лишь дурак: в этом городе хорошо живет тот, кто знает правильных людей и не ссорится с ними. А людей правильнее доктора Тюльпа в столице республики немного.

— Если бы не собирался я жениться, ей-богу, послал бы к черту всю очередь, — продолжает мастер, наводя апоплексический румянец на щеки купчихи. — Верно говорят: праведнику уважение дороже денег. Но человеку семейному без денег никуда, будь он хоть сто раз праведник. Так что — превращаем уважение во флорины ради будущих маленьких ван Рейнов.

Флинк снова молчит, хотя знает, что деньги на самом деле не так уж необходимы будущей семье ван Рейн: ведь Саския богатая наследница, приданого за ней дают целых сорок тысяч флоринов! Все, что мастер зарабатывает портретами, он тут же транжирит на всякие нелепые древности и на картины, которые сам не очень-то разглядывает, а подмастерьям велит изучать. Давеча приволокли в мастерскую большой двойной портрет — самого Рубенса, ни больше ни меньше! — он обошелся небось дороже любой работы, которую продал в этом году сам мастер ван Рейн. Даже дороже двух сцен снятия с креста, отправленных недавно ко двору в Гаагу. Принц не слишком щедр, да и затянул мастер с выполнением заказа.

Рембрандт словно угадывает мысли ученика, но, слава богу, не до конца.

— «Снятие с креста» писать было интересно, не то что эти треклятые портреты. Вот это мое, вот чем я должен заниматься. В живописи главное — движение, действие. Да вот и поэты ведь предпочитают не лица чьи-то описывать в стихах, а истории, сюжеты, классические или из Священного Писания. Ей-богу, если бы за иллюстрации к поэмам платили, как за портреты, я бы лучше только их и делал.

Как же, думает Флинк, кто заплатит двести флоринов за гравюру, а времени она у мастера занимает иной раз и две недели: почему-то мастер более требователен к совершенству своих офортов, чем к качеству холстов.

— Думаю, пора вам с Болом писать лица. — Флинк от такой нежданной радости готов подпрыгнуть, но затаился и слушает дальше. — Я хочу взяться за картину с сюжетом, показать, что я годен на большее, чем бесконечные эти постные рыла.

Слышали бы его клиенты, хихикает про себя Флинк, но благодарность к учителю перевешивает привычную иронию.
— Спасибо большое за доверие, мастер, — произносит он почтительно и даже кланяется, хоть Рембрант не видит его — занят длинным носом купчихи.
— Да ты сам не знаешь, за что благодаришь, Флинк. Через полгода вот где у тебя будут эти портреты, — учитель оборачивается к юнцу, чтобы показать кистью где. — А я — как еще они узнают, на что я способен? «Снятие с креста» никто не видит — во дворце слишком много картин, да и не то чтоб амстердамские богачи часто бывали в Гааге. А мне надо, чтобы увидели и зарубили на носу, — пара резких движений, и нос на портрете заостряется на манер бакланьего клюва, — что Рембрант ван Рейн не для того явился в этот мир, чтобы малевать рожи.

— Какой сюжет вы выбрали, учитель? — масленым голосом интересуется Флинк.
— Думаю написать бурю на море Галилейском. Волны, рыбацкий баркас вот-вот перевернется. Чтоб он не утонул, придется вмешаться самому Господу нашему Иисусу. Напишу без всякого заказа — вам с Болом только полезно будет побыть пока мною, а заодно заработать всем нам немного золота.

А ведь и я могу не только малевать рожи, неожиданно для себя самого думает Флинк: чему это я так обрадовался?

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:3

  • pomperton· 2011-08-10 20:30:01
    момент по бен ладена выглядит стремно, учитывая, что его уже давно поймали и убили.
  • bezumnypiero· 2011-08-12 07:33:57
    повадились московские журналисты писать романы )
  • meteitil· 2011-08-15 11:11:56
    Да черт бы с ним, с бин ладеном. Глава о Рембрандте просто ужасна. Очень жаль, если б не это, было бы любопытно почитать.
Все новости ›