Оцените материал

Просмотров: 14671

Новая книга Надежды Мандельштам: за и против

07/02/2008
6 февраля в клубе «Апшу» состоялась презентация книги Н. Я. Мандельштам «Об Ахматовой». В интервью ВАРВАРЕ БАБИЦКОЙ с полярными точками зрения на фигуру автора выступают Анатолий Найман и Юрий Фрейдин
Новая книга Надежды Мандельштам: за и против
Хотя со дня смерти Надежды Яковлевны Мандельштам прошло почти тридцать лет, споры о ее книгах и личности не прекращаются и не теряют остроты, с прежней яростью вспыхивая по любому поводу. Конечно, таким поводом стала и эта книга.

Главная болевая точка дискуссий — до сих пор не выясненный литературный чин вдовы поэта. Кто она, Надежда Мандельштам, — автор самой великой прозы второй половины XX века, как полагал Иосиф Бродский, или, как думали многие другие, только тень своего гениального мужа, тень со скверным характером и ворохом непомерных претензий?

Одним из самых последовательных и непримиримых оппонентов Надежды Мандельштам была Лидия Корнеевна Чуковская. Когда в 1972 году в Париже вышла «Вторая книга» воспоминаний Надежды Яковлевны, на множество содержавшихся в ней резкостей по адресу живых и мертвых современников Чуковская отозвалась собственной книгой. «Дом поэта», по свидетельству Лидии Корнеевны, нужен был, чтобы защитить память Ахматовой. В наши дни ее защищает Анатолий Найман, который даже отказался выступить на презентации в «Апшу», «чтобы не портить людям настроение». Найману возражает друг и душеприказчик Надежды Мандельштам Юрий Фрейдин. Читателям OPENSPACE.RU предлагается сверить их показания и сделать собственные выводы.

Анатолий Найман: В Одессе это не товар

Дело в том, что эта книга, вообще говоря, не рядовая. Но не в том совершенно плане, в каком ее толкуют. Эта книга — или, я бы сказал так: эти книги, написанные Надеждой Мандельштам, довольно рано открыли шлюз абсолютно безответственного, когда нужно — лживого, по большей части фальшивого и недостоверного разговора. У Ахматовой воспоминания о Мандельштаме начинаются, как мы знаем, таким приемом: с полуфразы, отточия и маленькой буквы: «...и смерть Лозинского оборвала нить моих воспоминаний, я не могу вспоминать то, чего он не может подтвердить». Книги Надежды Мандельштам должны начинаться: «...и смерть Ахматовой развязала мне руки. Я теперь могу объявлять все, что хочу».

Вы сейчас говорите с человеком, который присутствовал при двух десятках встреч Ахматовой и Надежды Мандельштам. «В ответ на ее слова я только рассмеялась»! Ничего похожего. Были совершенно нормальные отношения с абсолютно нормальной иерархией. То есть Надежда Яковлевна и младшая была, и понимала разницу: просто в величине личности, фигуры и так далее. Это вовсе не означало, что она вела себя как-то униженно или вторым сортом, ничего подобного, но никаких там «рассмеялась». Или как во «Второй книге» она на многих страницах два, три раза вспоминает, как она сгоняла, как она выражается, Ахматову за папиросами. Любой читатель с непредвзятым взглядом это понимает. Ахматова приходит: есть папиросы? — Нет. — Я схожу. Совершенно естественная реакция. Предположим даже, хозяйка говорит: «да, сходите». И все. К тебе в гости пришел Александр Македонский и сказал, что он сходит за сигаретами, — а ты потом пишешь в своей книге, как ты гоняла Александра Македонского за сигаретами. И это постоянный стиль книги. Всех книг — они все про одно и то же.

И в целом эти две книги — они ведь не только говорят неправду об ее отношениях с Ахматовой, — книга более или менее называется «Нас трое». Хочет она этого или не хочет, она много раз эту формулу повторяет. Ну, у Ахматовой есть, например, стихотворение «Нас четверо» — смотрите, даже четверо, но там нет Надежды Мандельштам! Как говорится, ты подожди, пока тебя запишут. Ни из чего не получалось, что Надежда Яковлевна в том виде, в каком она жила на белом свете, каким-то образом входила в эту тройку. Я готов был бы промолчать в разговоре с ней, понимая, что у нее есть свои основания указывать в эту сторону: как мы трое мучились, как мы втроем оказались при аресте Мандельштама, но то, что она пишет — уже нечто саморазоблачительное. Ведь книга-то написана таким журналистским стебом советского времени, это же не проза. В первой книге, описывая, как они сошлись с Мандельштамом, она употребляет эпитет «комсомольский». «С комсомольским азартом» или что-то в этом роде. В ней вообще был комсомольский азарт в худшем значении этого слова — если у него есть худшее значение.

Основная идея ее насчет Ахматовой — что та писала не о любви, а, дайте вспомнить — о покинутости? А, об отречении. Пунин, который совершенно никакой не был ахматовед, сказал: «не теряйте вашего отчаяния», и мы это запомнили на всю жизнь. А это вот «не любовь, а отречение» — небогато как-то. В Одессе это не товар.

У Бродского есть несколько рецензий или предисловий, которые не лезут ни в какие ворота. У человека может быть слабость. Когда он пишет об одном писателе: «Это Моцарт русской прозы» — мы ему это прощаем. Потому что кто этот Моцарт русской прозы? О ком он это говорит? О прозе, я не знаю, Сологуба? Он говорит это о прозе... Ну, такого современного человека, которого он любил и хотел сказать ему приятное, ничего в этом худого нет. И Бродский сказал, что проза Надежды Мандельштам — это самая великая проза второй половины двадцатого века, я почти не перевираю. Я бы очень хотел с ним поговорить, не на публике, а наедине — что он имел в виду, когда это писал? Почему я, например, не мог не заметить в это время Солженицына, а он не заметил? И почему он говорит то, что так нравилось тогдашней публике на Западе? Про Солженицына, мол, не стоит упоминать, он антизападник. Про Шаламова нельзя говорить, потому что, ну вы знаете, это чересчур. Это же ад! А вот это — как мучилась женщина, как она переезжала из Чебоксар в Ульяновск, из Ульяновска во Псков, как она мужественно эти тяготы перенесла... без крови, без смертной слизи и мокроты, без этого всего — как раз пришлось по вкусу.

Надежда Мандельштам замечательно говорит о стихах и о некоторых поэтах. Может быть, это у нее действительно свое чутье было, ну, и потом — прожить жизнь с таким человеком... Это ее достоинство, и я вовсе не хочу припечатывать — вот, какая мерзкая книга. Понимаете, это так видно, что это за книга, это так наглядно. Осип Мандельштам был поэт ранга Данте, если коротко о нем сказать. Не в историческом смысле и не в культурном, я этими смыслами не занимаюсь, а как поэт. И как недалекий наш современник — то есть он жил раньше, но что-то доносилось — он был нам виден: что за личность, что за фигура. Например. Он замечательно писал эпиграммы. Известный эпизод, как Ахматова из их дома поехала на спектакль во МХАТ. И он говорит: «Как оторвать Ахматову от МХАТа?» Это и Ахматова вспоминает в своих «Листках из дневника». Сколько раз я читаю это у Надежды Яковлевны, она пишет: Мандельштам ходил по комнате и говорил: «Как оторвать Ахматову от Художественного театра?» Если ты не чувствуешь, в чем тут фишка, почему Ахматову от МХАТа — что это тогда за такая великая проза? Каждое второе-третье стихотворение Ахматовой она цитирует с ошибкой. Понимаете, это волей-неволей вызывает сомнение в точности всего остального.

Все это оставалось бы литературой, если бы не несколько реальных людей. Во-первых — Осип Мандельштам. Нет Мандельштама — нет жены. «Слепая тень». А для западной интеллигенции, если можно ее так назвать, «мандельштам» — это на девяносто процентов Надежда Мандельштам, десять процентов — Осип. Не схаваешь его, рот не открывается так, чтоб проглотить, прожевать и чтоб пошло на пользу. А с ней все понятно. Но не только это. Возьмите невероятные в масштабе двадцатого века стихи Мандельштама Ольге Ваксель. Она же описывает Ольгу Ваксель как что-то среднее между нимфоманкой и проституткой. Я не выдумываю, она так и пишет — что она, мол, дежурила в «Метрополе» или что-то такое. По моим понятиям — а мои понятия не больно-то своеобразны — писать о героине этих стихов таким образом невозможно. Что Надежда Мандельштам была оскорблена увлечением своего мужа — это понять можно. Но писать так о живом человеке с такой страшной судьбой, о героине двух таких немыслимых стихотворений, на том же языке, на каком эти стихотворения написаны — это, мне кажется, за пределами обсуждений. Я уже не говорю о вопиющих вещах. Когда она еще в первой книге пишет о таком переводчике Давиде Бродском, который всего-то тем провинился, что к ним зашел! После обыска, когда Мандельштама увели, если я не ошибаюсь, зашел Давид Бродский. По этому поводу — он стукач, пишет она. В конце абзаца: впрочем, может быть, и не стукач... Вы понимаете, что это такое?! Ну, сейчас это все уже где-то за Летой. Но запросто так: может, стукач, а может — и не стукач. И то, что называется «публика», — очень благодарный для этого читатель. Та публика, что раньше называлась чернь!

Кстати сказать, в чем еще был успех Надежды Мандельштам. Она почти к семидесяти годам стала говорить о половом, о постели так, как в России тогда не говорили. На Западе произошла сексуальная революция, у нас она какие-то свои формы принимала, но так никто не говорил. А она — и это было известно, что в ее салоне, как это называлось — она задавала молодым людям разного пола шокирующие вопросы. «Ты с ним хочешь спать?» — прямо так, на публике. Я, как и подавляющее большинство мужчин, не перевариваю похабных разговоров мужчин о женщинах, с которыми у них были какие-то отношения. Почему я должен принимать за литературу откровения женщины о том, переспала она с Татлиным или нет? Татлин замечательный художник, Татлин вообще ни при чем. Простите, что я так наивно — не наивно про это не скажешь. Зачем ты это пишешь? Достаточно сказать: я тогда решила уйти к другому человеку. Почему ты вдруг вытаскиваешь Татлина, у которого была жена, живы потомки?

Теперь надо сказать, чем она это заслужила. У нее была действительно очень тяжелая судьба. Но тут тоже следует поправка. Я эту судьбу отчасти видел. В шестьдесят втором году у меня опубликовали какой-то рассказец и заплатили за него двойной гонорар. А мы тогда денег мало видели живых. И поскольку двойной гонорар, я с женой и Бродский с невестой поехали в Псков. Я и он пошли навестить Надежду Мандельштам — собственно говоря, мы тогда ее видели в первый раз. Она лежала поверх застеленной постели и курила. Худая, желтая, неразговорчивая, и видно было, что это состояние у нее постоянное. Это были годы, годы и годы, и всегда во Пскове, всегда в Чебоксарах, в Ульяновске... Но эта судьба была не такая страшная, как, например, у Екатерины Лившиц, которая в этой книжке тоже есть. Действительно, у Надежды Яковлевны тяжелая судьба, но — мне неловко это говорить — не невыносимая. Я выбрал Лившиц просто потому, что она есть в этой книге, потому, что она сидела в тюрьме, потому, что следователь предлагал ей с ним сойтись, уже замучив ее мужа в этой же комнате. Все люди, о которых она говорит и которых я знаю, все в моем представлении были позначительнее, чем Надежда Мандельштам. Мария Петровых, о которой она говорит поносно, «остолопка» Лидия Чуковская... Харджиев, которого она как только не поливает, он был яркий, талантливый человек... Нина Ольшевская была гораздо достойнее, чем Надежда Мандельштам. Раневская — вообще была значительной фигурой.

Плюрализма на свете нет. Вы говорите, я говорю, но если мы спорим — кто-то из нас поближе к истине, а кто-то подальше. Плюрализма между Пушкиным и Булгариным нет! Или между врачом и больным. Никакого равенства мнений между Раневской и Мандельштам! Раневская сказала, а Мандельштам ничего не сказала. Слабо сказала, понимаете — слабенько.

Однажды мы с Ахматовой из Москвы в Ленинград ехали дневным поездом. Ну, а это было предприятие, потому что ей лет семьдесят пять, наверное, было, она была грузная, сердце плохое, медленно шла. И как всегда, ее провожают какие-то люди, и все люди замечательные. Надежда Яковлевна Мандельштам, Эмма Григорьевна Герштейн, Вячеслав Всеволодович Иванов. Дюжина людей. Мы выступаем по перрону, к вагону, а немножко сзади они тоже медленно идут. И — Ахматова-то недослышала, а я услыхал — Надежда Яковлевна говорит окружающим: «Когда я уезжала из Пскова, меня провожали двести человек».

Когда умерла Надежда Мандельштам, я пошел на похороны. Был, по-моему, конец декабря семьдесят девятого или восьмидесятого года. Мы очень с Лидией Чуковской долгие годы дружили. И когда мы увиделись в очередной раз, я сказал, что был на похоронах. Она сказала: а почему? Ведь ваше мнение о ней вот такое. Я ответил: потому что она умерла. Это все переменило. Это другого плана событие.

Юрий Фрейдин: Такая проза и нужна была

Впервые я увидел Надежду Яковлевну тринадцатого мая тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, дата точно известна, потому что это было на вечере поэзии Мандельштама в МГУ на физфаке. Вечер вел Илья Григорьевич Эренбург, и он, открывая это все, сказал, что здесь присутствует вдова поэта — Надежда Яковлевна Мандельштам. Я помню, что аудитория устроила овацию при этих словах. Все встали и зааплодировали. И тогда Надежда Яковлевна приподнялась со своего места в амфитеатре, несколько раздраженно огляделась и кивнула головой. Она не рассчитывала на это. В чем дело, почему ей устроили овацию? Потому что было известно, что Надежда Яковлевна — тот человек, который сохранил рукописи. Ей мы обязаны стихами тридцатых годов, которыми мы зачитываемся и которых мы иначе бы не имели. Нехорошо, когда сейчас об этом забывают люди, читающие Мандельштама.

А познакомились мы по-настоящему два года спустя. В Верее. Покойный Дима Борисов меня ей представил. Надежде Яковлевне нужно было ехать в Ленинград выступать на процессе по поводу наследства Анны Андреевны. Она была свидетелем со стороны Льва Николаевича Гумилева. Обратно она возвращалась неудобным поездом, который приходил, когда еще метро не работало. И ей хотелось, чтобы ее встретили, довели до такси, взявши ее чемодан. Поскольку я жил на Маросейке, сравнительно недалеко от Ленинградского вокзала, я и вызвался это сделать. И вот я ее встречал по возвращении из Ленинграда, я посадил ее в такси, и мы поехали к ней на Большую Черемушкинскую. Я был вполне незнакомый и совершенно посторонний ей человек. Она меня попросила о любезности, я эту любезность сделал, она пришла домой и могла сказать «до свидания», и я думаю, что любой бы другой на ее месте так бы и поступил. Надежда Яковлевна спросила, успел ли я выпить кофе и принять ванну перед уходом. Я честно сказал, что нет. Она сказала: ну, тогда ступайте примите ванну, а я вам сделаю кофе. Вот какова она была. Это действовало на людей, на молодежь и не очень, — нас в последние годы много было вокруг Надежды Яковлевны.

И постепенно мы с ней познакомились лучше, ближе, примерно с шестьдесят восьмого — шестьдесят девятого года не было буквально дня, чтобы я не зашел к ней или как минимум не позвонил по телефону. Потом она в завещании назвала меня среди наследников, если говорить по-старому, она назначила меня своим душеприказчиком. Такого юридического понятия сейчас нет, но я стараюсь делать так, чтобы это соответствовало ее представлениям, насколько я их понимаю. Поэтому меня, конечно, спрашивать толку нет — я человек небеспристрастный. И как я никогда от нее в течение тех двенадцати лет, что мы были дружны, ничего плохого не видал, так и я о ней ничего худого говорить не стану и ни с чем о ней дурным не соглашусь.

Надежда Яковлевна про всяких людей написала в своих книгах массу всяких резкостей. И одна замечательная женщина, Наталья Ивановна Столярова, которая сюда приехала из Франции в тридцать шестом году и сразу была посажена, говорила Надежде Яковлевне: мол, напиши вы все это за границей и живи вы там, вас разорили бы процессами о диффамации. Да. Конечно. Но она же написала это не там, а здесь! И здесь она рисковала совсем другим. А пусть бы те, кто был недоволен, написали свою версию — и опубликовали бы на Западе, и рисковали бы тем же самым? Не нашлось желающих. А то, что написал Вениамин Александрович Каверин, доброй памяти, больше похоже на донос по начальству. «Тень, знай свое место», — и он не зря это сразу обнародовал, он ничем не рисковал. Нет, он был человек порядочный, подписывал письма в защиту и так далее, но вот в этом конкретном случае он ровно ничем не рисковал. И ничего от начальства за это, кроме похвалы, получить не мог.

Есть такое соображение, оно высказывалось в разговорах: ежели ты с человеком пайку делил, то нехорошо о нем потом плохо писать. Ну, в каком-то смысле можно считать, что Надежда Яковлевна, допустим, с Харджиевым, с Анной Андреевной делила пайку. Но у Надежды Яковлевны два простых критерия оценки человека: отношение к Осипу Эмильевичу и отношение к ней.

Например, там, где говорится про этого несчастного Длигача, которого Надежда Яковлевна упорно считала доносчиком, а Осип Эмильевич этой точки зрения не разделял. Ну и что? Ей так казалось. Она пишет инициал Д.... Хорошо, допустим, все было не так. Нельзя сказать, что этот человек донес, если ты не видел, и равно нельзя сказать, что нет. А как это увидишь — что человек не донес? Дальнейшая журналистская и поэтическая карьера Длигача показывает, что он в принципе мог бы это сделать. По чисто комсомольским соображениям. И делал в своих статьях. А Надежда Яковлевна даже не говорит, что он это сделал, — она говорит, что она так думает. Не оговаривает — подозревает!

Был, например, такой человек, как Тарасенков, — неизвестно, доносил ли он в секретных документах, но он просто в статьях своих это делал, всем это было известно, и прозвище у него было соответствующее, «падший ангел», — красив был очень в молодости. Но тут совсем другое дело. Излагаются предположения, подозрения. А если это все изъять — картина жизни будет абсолютно лживой. Потому что подозрениями о доносительстве жизнь была пронизана, как и доносительством. Не слепые же они были и не глухие. Такова была картина жизни — эта картина жизни нам и дается, причем крайне резкими литературными средствами. Получается сильная картина и сильная книга. Она написана сорок с лишним лет назад, она издана почти сорок лет назад, и вот мы все о ней еще говорим — значит, есть о чем говорить, значит, добилась Надежда Яковлевна своего — она же этого и хотела. Чтобы мы говорили и думали об этой жизни.

Мы знаем, что Надежда Яковлевна была всегда фигурой умолчания при Осипе Эмильевиче. Она сидела в сторонке, в уголке и молчала. Почему-то тем не менее у современников складывалось впечатление, что она ужасно умная. Интересно, почему? Как вела себя Надежда Яковлевна, когда Осип Эмильевич писал свои произведения? Мы об этом, строго говоря, не знаем ни от кого, кроме нее самой, потому что других свидетелей просто нету. Мы знаем, что многие вещи Осип Эмильевич просто ей диктовал. То есть она сидела и записывала, как Сниткина за Достоевским. Только Анна Григорьевна, кажется, это на машинке делала, а Надежда Яковлевна — от руки. Но, насколько я представляю, Анна Григорьевна при этом помалкивала. А Надежда Яковлевна, насколько она пишет (и думаю, что это так), — не молчала. Она не молчала, она комментировала, она возражала, она спорила и получала в ответ: «Заткнись, дура, ты ничего не понимаешь». Да, это не соавторская роль, это роль первого читателя — но активного. Ну, надо сказать, что активных читателей у Мандельштама было немного. А в ту пору — уж и совсем немного.

Что касается претензий Лидии Чуковской насчет того, что Надежда Яковлевна какие-то стихи «переврала», — это же и свидетельство того, что она с голосу их запомнила! И что, Лидия Корнеевна полагает, что в Тарусе с пятьдесят девятого по шестьдесят второй год Надежда Яковлевна располагала библиотекой Корнея Ивановича Чуковского и за каждой ссылкой лезла в книгу и выверяла? Так думает любой советский редактор. И Лидия Корнеевна написала «Дом поэта» с замечательной позиции очень хорошего, очень качественного, добросовестного советского редактора. Цену этому общественному явлению мы хорошо знаем.

Надежда Яковлевна очень во многих местах была неточна. Но что касается — «все переврала», пускай любой так считающий послушает запись чтения Осипом Эмильевичем стихотворения «Цыганка». И, как говорится, найдет восемь отличий. Ну хоть одно! Это он сам читает свое стихотворение. Это своеобразие и особенность мандельштамовского творчества, нараставшая по ходу времени: у него были большие трудности с окончательным вариантом. Единственный раз, когда я разговаривал с Эренбургом, он мне рассказывал, что стихотворение «Сестры — тяжесть и нежность, — одинаковы ваши приметы» писалось при нем. И что было много черновиков, но они до нас не дошли. А Рудаков из Воронежа пишет: для одного слова — четыреста вариантов.

Такая точка зрения, что Надежда Яковлевна — не писатель, она очень интересная, но не новая. Был такой поэт, Александр Прокофьев, Прокопом его звали (за глаза, я полагаю). Он был председателем ленинградской писательской организации. Он приложил руку к процессу над Бродским. Он говорил, что нет такого поэта — Мандельштам. Но у него была интересная логика: давайте, говорит он, издадим стихи Мандельштама, чтобы все убедились, что такого поэта нет. Заслуживающая уважения позиция. Есть ли такой писатель — Надежда Мандельштам? Я думаю, что писатель она замечательный — другое дело, что мы не знаем, в каком жанре Надежда Яковлевна пишет. Я думаю, что это новый синтетический жанр: мемуарно-гражданско-поэтиковедческая, историософская проза на таком четырехсложном стыке. Это, конечно, не мемуары в буквальном смысле слова, хотя и называется — «Воспоминания», это, конечно, не поэтика — хотя там про это очень много, это, конечно, не чистая историософия — хотя там это есть, это, конечно, не только гражданская проза — там много личного. Это все вместе — может быть, такая проза и нужна была?

Суммарный, главный, я бы сказал — принципиальный упрек Лидии Корнеевны в том, что Надежда Яковлевна, бунтуя против вот этой советской власти, советской жизни, так называемого хомо советикус, сама сохраняла его черты. Конечно, это так, и Надежда Яковлевна никогда против этого не возражала — другое дело, что она против этого в себе и в других взбунтовалась, и мы этот бунт воспринимаем и ценим, и этот бунт каждому из нас предстоит. Страна не смогла пережить этого и на глазах возвращается в прежние рамки. А интересно: перед самой Лидией Корнеевной такой вопрос вставал? Или она полагала себя от этого совершенно свободной? Это все действительно очень трудные и болезненные вещи — и поэтому-то мы и читаем Надежду Яковлевну. Она нам дает... ну, не ключ — хотя когда-то и ключ, не подход — хотя в чем-то и подход, она дает нам импульс. И в этом смысле я думаю, что она очень актуальна.

Среди людей, которым до этого есть дело, действительно, беспристрастных нету. Такое свойство человека! Я думаю, что это свойство Надежда Яковлевна вполне унаследовала и от Осипа Эмильевича, и от Анны Андреевны. С нею все точно так же. Среди читателей Осипа Эмильевича не будет беспристрастных. С той только разницей, что у негативно пристрастных всегда есть возможность... как говорят сейчас на радио и про телевидение: вам не нравится — щелкните кнопкой, кто вас заставляет! Не нравится — не читайте.

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:1

  • Kerekhpa· 2009-12-13 23:26:14
    Нейману.Знаете ли Вы мнение Твардовского о "Воспоминаниях"Н.Мандельштам?.Я встречал его в мемуарах А.Кондратовича" Новомирский дневник 1967-1970". А.Т. ставил " Воспоминания" на уровне "Одного дня". Говорить,что N пережила больше ,чем Н.Мандельштам ,было бы допустимо N,а не Вам ,ничего подобного не пережившему.В остальном Ваша информация была любопытна,ни в малой мере не изменив мнение о Н.Манднльштам.
Все новости ›