ЛИНОР ГОРАЛИК о самом предвыборном и самом нервном
© Тимофей Яржомбек
Папа девушки К., куратора одной небольшой, но продвинутой московской галереи («ой, ну не на “Винзаводе” же выставляться; всё, забудь про это, Паша, это мейнстрим; надо начинать сначала, ребята, надо заново искать художественный язык») работал в Советском Союзе главврачом одного небольшого, но продвинутого военного госпиталя. Пациенты
там были или совсем важные, или как-нибудь интересно покалеченные, то есть способные обогатить новыми знаниями и умениями советскую науку. Папа девушки К., придя в этот самый военный госпиталь еще сопливым ординатором, быстро понял, что поведение человека — в ситуациях большой опасности, или большого страдания, или просто большой измученности болезнью — в целом непредсказуемо: кто плачет, кто кричит, а кто во время промывания трофической язвы «Незнакомку» Блока декламирует — правда, очень громко — и ничего, ни слезинки. Так вот, папа девушки К. недавно очень к месту рассказал, как привезли им интересно покалеченного испытателя каких-то там тяжелых вооружений (подробности врачам не полагались в силу большой секретности), буквально — с половиной головы. И как-то этот интересно покалеченный человек со своей половиной головы на удивление хорошо себя чувствовал (в силу чего и считался покалеченным довольно интересно). И даже ел самостоятельно куда мог. Но при этом, конечно, довольно быстро сдавал, несмотря на все научные завоевания великой (без шуток) советской военной медицины. Так что ему разрешили вызвать к себе семью — жену с сынишкой. Жена с сынишкой прилетели из, скажем, Владивостока, поселились во флигелечке и проводили с интересно раненным (голову ему так залепили с одной стороны, как будто она хоть и контуженая, но все-таки целая) все дни напролет, чувствуя себя по-своему счастливыми. Интересно раненный учил сынишку плести из капельницы чертей, рассказывал жене какую-то смешную чепуху про влюбленных в него медсестер, обещал по приезде домой починить наконец унитаз, и так далее. Переносил промывания, что-то там довольно громко декламируя. Может быть, устав, или инструкцию к унитазу, или еще что. А через три дня после приезда семейства вдруг строго-настрого запретил их к себе пускать. И велел передать им, чтобы они летели домой, и даже не разрешил попрощаться. И когда его спросили, что же такое произошло, он сказал тяжелым голосом: «Шутка из меня не идет уже. Не идет из меня шутка».
Что-то такое произошло буквально в последнее время, что-то таким образом изменилось в здешнем нашем воздухе или где, отчего — оп-па! — не идет шутка. Шутка не идет, не рисуется фотожаба, анекдот из воздуха не ловится, не растут в известных своими тонкими наблюдениями бложиках остроумные треды, в котором одни представители интеллигенции неочевидным образом предрекают бадминтону судьбу гладиаторских игр, а другие представители интеллигенции неочевидным образом отвечают, что нет, увольте, они предпочитают плавание и игру в шашки. Нет, не идет шутка, а если и идет, то какая-то нервная. Вот художник Т. приходит в хтонический клуб «О.» на Ч.п. весело выпить в компании публициста М. и его жены, поэтессы В., каковым и рассказывает свежий анекдот. Какой? Ну, можно представить себе какой-нибудь свежий анекдот. Ну, например, он мог бы быть такой: сидит Медведев дома, вдруг дверь — бабах! — разлетается на кусочки. Вваливается ОМОН, кладет Медведева на пол и говорит: «Уважаемый Дмитрий Анатольевич, извините, у нас приказ: решено не делать вас при президенте Путине премьер-министром». Медведев, в ужасе: «А что ж тогда со мной делать?..» ОМОН: «А еще до выборов расстрелять». Медведев, с облегчением: «YESSSS!!!...» Рассказав этот анекдот без тени улыбки, художник Т. обводит сопитейников тяжелым взглядом. Публицист М., мрачно: «А нельзя ли и меня еще до выборов расстрелять?..» Дальше заходит довольно напряженный разговор об эгоизме публициста М., интересный в основном поэтессе В., но факт остается фактом: не идет шутка. Ну, или идет, но очень нервная. «По прибытии в Москву Богородицу сфотографировали анфас и в профиль, сняли отпечатки пальцев и изъяли шнурки и пояс». Нервная шутка идет,
тугая.
Читать текст полностью
А с другой стороны, как же ей, шутке, не быть нервной? Интеллигент шутит не для того, чтобы разрядить обстановку или, скажем, накидаться последними ста граммами так, как будто там была поллитра. Нет, интеллигент шутит, чтобы почувствовать себя внутренне вооруженным против всего этого. Шутка для интеллигента — как для нормального человека носок с песком: нащупаешь, бывает, в кармане и сразу понимаешь — ты его, этого, все-таки сильнее. И выше. Чего этого? — Да этого; свои люди понимают, чего этого. А когда это наваливается на тебя сверху всем своим хорошим весом и начинает неторопливо нащупывать ширинку, трудно оказаться выше этого, — ну, просто топографически. Тут надо не шутить свои низовые шуточки, а воспарять духом — и оттуда, с высоты воспарения, уже как-то заново настраивать нашу чувствительную оптику. Нашу всеохватную оптику, прозревающую признаки великого в малом лучше, чем это делает любая шутка. Вот, скажем, наш пиар-директор, говнюк едросовый, пошел в «Азбуку вкуса», чтобы развлечься после долгого распилочного дня, и там за ним все время ходил расфасовщик из овощного отдела и свистел: «Ой, то не вечер». Куда пиар-директор, туда и этот малый. «Это важно! — говорит воспаривший дух фотографа Ц. его собеседникам, интеллигентным родителям, ожидающим конца занятий в коридоре балетной школы, куда их прекрасно развитые дети ходят совершенно добровольно шесть раз в неделю. — Это важно!»
— Ой, а откуда этот малый узнал, что ваш пиар-директор — говнюк едросовый?
— Почувствовал, Марина. Как мы думаем, так простые люди чувствуют; причем все то же самое чувствуют, что мы думаем. Только у них ЖЖ нет, и они себя выразить не могут.
— Ой, у нас кот такой!
Все осторожно глядят на Марину: это она что, шутку сказала? Нет, это просто у нее кот такой. И хорошо, потому что шутка — дело низовое, желудочное, а дух воспаривший желудка не имеет и оттого, яко пес, гладен: во праведном чаянии насыщение его. Чаяний же у собравшихся предостаточно. И начинается очень серьезный разговор: да, да, если даже расфасовщик... — да, да, это важно. Дети, помолчите, Вася, почему до сих пор в пачке? Пойди переоденься! («Ой, вы такие молодцы, что вы его поддерживаете!» — «Ой, Наташа, ну как не поддерживать? Любим — значит поддерживаем».) А дух тем временем осеняет телепродюсера Р.: он лично видел, как в цветочном магазине очень интеллигентная таджикская продавщица все вазы в форме амфор спрятала на задней полке, за другими вазами. Это важно!
— Ну, это все равно интеллигентная...
— Нет, ну, в рамках, знаешь, продавщицы цветочного магазина интеллигентная.
Все осторожно глядят на телепродюсера Р., — но нет, это он не шутку говорит, это у него просто профдеформация, слава богу. Но в целом он прав: это важно! Или вот мужик один в Нижнекамске подвозил фотографа Ц. на афтепати конкурса «Нижнекамская красавица», так этот мужик фотографу Ц. прямо сказал: «Достали уже жулики и воры!» Прямо так и сказал. Совсем простой человек, в куртке такой синей толстой, в плохих ботинках. В шапке! В простой шапке, не иронической! И он, этот человек, понимаете, не говорил шутку, не пытался символически обесценить ухмылкой свои весомые слова — нет, он просто поделился с фотографом Ц. переживанием, простым переживанием простого человека. И можно пошутить, конечно, про то, что фотограф Ц. тот еще жулик, а простые люди, как известно, все то чувствуют, что мы думаем, — но не идет шутка. Потому что какие тут шутки — это важно! Если даже такие простые люди, в таких толстых синих куртках... Это значит, да, что больше уже невозможно. Это значит, что-то такое будет. Будет что-то. И тут одна вопиюще юная мамаша, поднятая психоаналитиком Б. (в качестве третьей полужены) до своего духовного уровня за отличные хозяйственные способности, спрашивает прямо в лоб: «Так, а что будет-то, ребята? Вот может кто-нибудь мне конкретно сказать: что будет?..»
И тут наступает неловкая пауза, потому что такие вопросы, извините, не задают. Потому что если простые, извините, люди, действительно то чувствуют, что мы думаем, — нет, нет, про это мы ни думать не хотим, ни чувствовать не готовы. Потому что все взрослые люди, всем за тридцать пять, под сорок, за сорок, и вот это ваше «что будет?» — ох, боже мой, откуда силы про это думать, Ира? Мало уже с нами было, Ира? Зачем ты так с нами, Ира? Мы уже старенькие, Ира, мы стольких вещей боимся: крови и подростков, гражданской войны и дефолта, бытовой тесноты и судорожных ночных переездов, исчезновения аспирина и прокладок, Ира. Но бог с ними, с деталями; просто, Ирочка, сил нету. И возникает такой типичный момент, когда надо сказать шутку. А шутка не идет. А Ира, дура, говорит: «Ну серьезно». И стоит смотрит. Мальчики, скажите ей кто-нибудь шутку, ради бога! «Ирочка, — говорит кинопродюсер К., который всегда все знает и поэтому боится сильнее всех, — я бы тебе ответил, но меня же потом назовут спойлером русской революции». Слабые смешки со стороны тонко понимающих единомышленников. Одна Ира, дура, стоит смотрит. «Ирочка, — говорит кардиолог М., — знаешь, почему твоего мужа так ценят все{-tsr-} пациенты? Он всегда задает им только один вопрос: “Что было?”» Ира, дура, стоит смотрит. Не смешно уже, да? Им тоже не смешно, не идет шутка, сказано же, но ситуация непривычная: сунул руку в карман — где носок с песком? Нет носка с песком! Ужасное ощущение. «Ирочка, — говорит живописец З., — знаешь, почему вопрос “Что будет?” не входит в список главных вопросов русской интеллигенции? (Театральная пауза.) — Мелковат».
Нет, не смеется, дура.