Еще не успев выйти отдельной книгой, роман «Близнецы» попал в шорт-лист Нацбеста. OPENSPACE.RU поговорил c номинантом
— Ты долго писал роман?— С перерывами — больше трех лет...
— А почему решил печатать в «Октябре»?
— Я не решал. Мне позвонила Ирина Николаевна Барметова, с которой я не был знаком, и попросила роман. И когда я узнал, что ничего для этого от меня не требуется — в смысле редактировать, править, — я отдал.
— Насколько я знаю, у романа и так было две редакции...
— Первую потерял, вместе с компьютером. У меня был back-up первой части, вторую и третью пришлось писать заново. Конечно, какие-то изменения были неизбежны.
— Скажи, выбор такого сложного письма был принципиальным? Ты писал роман как стихи?
— Нет, мне захотелось рассказать историю. В какой-то момент мне показалось, что у меня дыхания больше, что история не помещается в мои стандартные пять четверостиший. И я стал писать дальше, но, на самом деле, я не умел писать такое длинное, большое, так что этот нарратив выполняет служебную функцию. Он ведет меня по тексту.
Я долго учился держать в себе стихотворение, у которого есть начало и конец. Если я конца не вижу, то писать очень трудно. Поэтому такой способ высказывания, когда каждый период построен на ритмическом развитии, — для меня. Я только так — тогда мне казалось — могу написать большой текст. Сегодня мне кажется, что для некоторого типа читателей этот нарратив будет тем же в процессе чтения, чем был для меня во время написания. Будет тянуть дальше. Хотя кому-то в нем может быть некомфортно. Это ведь так же, как нельзя написать в четверостишье три строки, надо разрешиться в рифму, в тонику. Для меня это был не выбор нарочитого приема, но единственно возможный способ писать.
— Ты сказал, что тебе захотелось рассказать историю, — откуда она взялась?
— Не знаю, придумалась. Там много разных историй. Те, что родились из литературы — видны, и кто их литературные предки — тоже вполне понятно. А общая канва была придумана. Ведь, собственно говоря, кроме отношений двух героев — ничего не происходит. Весь остальной фон псевдоисторичен. За этим не стоит архивной работы.
У меня не было дедушек-близнецов, это ситуация исключительно игровая. В какую-то минуту — я даже знаю, в какую и в каком поезде это произошло, — расставились фигуры, сложились исходные данные истории про людей, лишенных всех типов принадлежности, кроме друг друга. Потому что они, по сути дела, не имеют национальности, искусственно себе создают малую родину, идеологию, то есть некий набор для того, чтобы чувствовать себя людьми. Притом что они нелюди. Точнее, так: один — нелюдь, а другой — тень нелюди. Каким образом они могут наполнить себя объемом? Через любовь, которая вполне фиктивна, через смерть, которая вполне иллюзорна. Вот такие герои мне придумались. Мне придумалось чудовище, от которого такие люди могли произойти. И я решил писать. Ну а дальше все, что там кажется придуманным — вся история с зачатием, с подменой и т.д., — родилось внутри повествования. Текст рулит сам.
Я не считаю это достоинством. Набоков в этом отсутствии контроля над героями не соглашался с Пушкиным, например. Но я не опытный автор, я не очень умел ими управлять. Мне казалось, что если я задам исходные данные, то партия будет развиваться дальше сама, потому что свободна только эта вот клетка. Я просто разрешил себе писать, а история как-то рассказывалась. В какой-то момент даже то, что на самом деле все это исповедь, что герои сидят накануне смерти, — стало служить техническим ограничением. Ведь надо же все это куда-то привести. Разрешая себе отвлечения в любую географию, в любое время, можно размазаться, наплодить бесконечное «мыло». В этом смысле история захотела быть корректной к самой себе и ограничить себя чем-то. Таким образом получилось, что все это стремится к взрыву, к финалу.
— Ну а зачем понадобилось привлекать весь этот исторический материал. Почему не написать о себе, о настоящем?
— Мне казалось, что в этом вызов «новой искренности»: я встал несчастным сегодня утром, почесался, включил дебильный телевизор и т.д. — этого как-то очень много стало в литературе. Я думаю, что роль романиста как бытописателя переоценена. Она случайна, ситуативна. Собственная биография, любовь, постель — недостаточный повод для высказывания. В конце концов, почему надо кормить читателя собой? Одно дело, когда это делает Лимонов, у которого за плечами существует ценная биография. Уже внутри литературы ценная, то есть это не означает, что для писателя должен существовать необходимый набор горячих точек. А другое дело, когда любой начинающий автор начинает ковыряться в собственных анализах.
Мне казалось, что двадцатый век, о котором я начал писать, — значительно интересней, чем я. Двадцатый век в каком-то смысле больше нас, больше каждого из нас. Во всяком случае, мне это время точно интересней, чем я сам, мои современники и т.д. Ничего качественного в понимании родства, в понимании собственной причастности чему-либо на моем веку не произошло. А в двадцатом веке произошло очень много чего, по сравнению с патриархальной системой отношений. В рамках одной семьи за двадцатый век могли произойти три эмиграции, две смены языка, смена или потеря религии. И в результате стало возможно то, чего нельзя было себе представить в веке восемнадцатом или девятнадцатом.
Мы существуем еще в двадцатом веке. Если кто-нибудь мне сформулирует, что такое двадцать первый век, я скажу — ну, он талантливее меня. Сейчас с начала века уже все-таки почти десять лет прошло. А вот тогда, в момент написания книжки, мне важно было разобраться с веком, по которому мы все уже так или иначе будем считаться. Действие начинается в 1905 году, заканчивается в 2001-м, 11 сентября.
— Роман будет встраиваться читателем в российский контекст. Но в связи с ним приходят на ум такие писатели, как Меир Шалев, например. Он как-нибудь повлиял на тебя?
— Влияние не влияние, а скорее благодарность к Шалеву — она в тексте абсолютно открыта. Это не ученичество. Я воспринял Шалева на слух на иврите раньше, чем узнал на русском. Это сыновняя благодарность, в прямом смысле слова. Он принадлежит к предыдущему еврейскому поколению, которое сделало вот такой выбор. Мы сделали другой.
Но в моем романе есть прямая благодарность нескольким типам литературного сознания. Притом что все они мне не одинаково нравятся. Это, безусловно, Рушди, Шалев и латиноамериканцы. В открытую, прямо — Хемингуэй.
Мне не казалось нужным прятать источники. Это не постмодернистский текст. Я не «работаю» с другими писателями, а вполне открыто говорю их языком. Потому как что еще могло сформировать моих героев, кроме того еврейского мифа, который формировал Шалева? Это в каком-то смысле роман о них. Я не уверен, что упоминаемые книжки, как и мои герои, обязательно родственны или известны моему читателю, но мне хотелось бы разобрать их в русском поле. Как «Русский роман» Шалева рассматривается исключительно в израильском... Это алаверды. Я написал «еврейский роман», который должен (может?) рассматриваться в русском контексте.
- 29.06Стипендия Бродского присуждена Александру Белякову
- 27.06В Бразилии книгочеев освобождают из тюрьмы
- 27.06Названы главные книги Америки
- 26.06В Испании появилась премия для электронных книг
- 22.06Вручена премия Стругацких
Самое читаемое
- 1. «Кармен» Дэвида Паунтни и Юрия Темирканова 3444062
- 2. Открылся фестиваль «2-in-1» 2340527
- 3. Норильск. Май 1268312
- 4. Самый влиятельный интеллектуал России 897627
- 5. Закоротило 822039
- 6. Не может прожить без ирисок 781765
- 7. Топ-5: фильмы для взрослых 758232
- 8. Коблы и малолетки 740699
- 9. Затворник. Но пятипалый 470798
- 10. Патрисия Томпсон: «Чтобы Маяковский не уехал к нам с мамой в Америку, Лиля подстроила ему встречу с Татьяной Яковлевой» 402831
- 11. «Рок-клуб твой неправильно живет» 370288
- 12. Винтаж на Болотной 343173