Мало кого не задела его редчайшая искренность – являть несбывшееся, от которого веяло свежестью, и отказываться от своих привилегий, по праву и волею судеб принадлежавших ему
Имена:
Василий Кондратьев
© Дмитрий Беляков
Василий Кондратьев, апрель 1995 года, Москва
Сегодня исполняется десять лет со дня гибели Василия Кондратьева (1967–1999) – лауреата Премии Андрея Белого 1998 года в прозаической номинации, поэта, переводчика, издателя. OPENSPACE.RU публикует два текста из собрания произведений Кондратьева, подготовленного к печати Владимиром Эрлем (материал любезно предоставлен в распоряжение редакции Дмитрием Волчеком) и эссе ШАМШАДА АБДУЛЛАЕВА памяти Кондратьева.
Едва ли нужно быть прозорливым, чтобы заметить, что в последние годы он явно бежал поэзии, профанирующей, как ему казалось, его нормальность в той среде, что готова вынести лишь безвредно-опасливую глубь, одомашненную в лучшем случае декадентским рукодельем. В прочной обжитости лирического вкуса, утонувшего в повсеместной эвфонии и риторической оценочности, он, возможно, мерещился каким-нибудь перепутавшим медитативные эоны русским шеллингианцем, присвоившим сетчаткой глаз экранную либо новеллистическую
татарскую пустыню.
© Дмитрий Беляков
Василий Кондратьев
26 апреля 1994 года, Санкт-Петербург, Музей Ахматовой, фестиваль «Открытие поэзии»
Однако до сих пор не найдена вещь, на которой бы открывалось и тут же, всецело сказавшись, закрывалось сущее, и не так просто увернуться от стихии обещанной тебе (кем? никем) отстраненности, откуда ты родом, — даже в трезвом кайфе его комментаторской осведомленности («Предчувствие эмоционализма», «Бумажная опера», «Эссе о Домале» и т.д.) встречается такая «возмутительная» хрестоматийность, которая вовсе не ищет нас, а скорее мы выбираем ее, как если б любой его текст создавался здесь и сейчас, в приюте своего покамест не возникшего первоисточника. «Молчание как слух, он шел и снова обретал письмо не свыше, а среди предметов по знанию и по пути» — так он полагал в двадцать лет, когда, правда, допускал еще редкое потакание читательской инерции через интонационную внятность неверткого благозвучия (типа «место изложено ложно»). Отфильтрованное безродным упрямством одинокое шествие «по пути» не засоряют ни иссушающее течение безвидных частностей, нисходящих «свыше», ни романтический ультиматум, оставшийся в цитациях. Уже в ранних стихах он предлагает максимальную удаленность от утонченной ранимости, уверовавшей, что она пала, и бросок в постоянно наэлектризованную сферу, где действует принцип — стремиться к тому, что заранее не получится: «...осколки дальнего грома, вернувшего корабли» («Сон по дороге домой: памяти Геннадия Шмакова»). Этот гром одной сновиденчески монтажной подсказкой возвращает нам и побережье Сирта, и письмо Джона Китса своему издателю, Тейлору, о чудесных крайностях (приведших автора Эндимиона в конечном счете к признанию безличья и к себе, самому непоэтическому созданию на свете), и нарративную гадательность карты Таро, и множество других аналогий, мимикрирующих под итог. Такой же эффект невероятной скорости аллюзивного сгущения всплывает и в его прозе: сперва в экспозиции на сцену поднимается дендистский дух, — «явление героическое», — оспаривающий и дублирующий гипотетичного протагониста, после чего следуют извивы высочайшей эрудиции и предметно-архитектурный проливень, завершающийся узорчато-плавной ферулой, чье тягучее замирание шадяще заслоняет от наблюдателя его же несотворенные подобия в иных краях. Эти элементы визионерского блуждания гарантируют присягу пишущего некой запредельной неумышленности, отменяющей двойственность земной конвенции, некой бессентиментальной и глобальной пластической сущности, чьих гонцов мы всюду привечаем, — от Альтамира до эшберианской поэмы о Пармиджанино.
Читать текст полностью
© Дмитрий Беляков
Василий Кондратьев и Сергей Коровин
26 апреля 1994 года, Санкт-Петербург, Музей Ахматовой, фестиваль «Открытие поэзии»
Его многие любили. Без сомнений. «Тому, кто находится вне мира, нетрудно найти своих». «Смерть совершенна, не зная памятника», — перевел он однажды строку Уоллеса Стивенса, словно ручался наперед, что ему предстоит жить, не отбрасывая тени. В Фергане* он вполне серьезно надеялся увидеть среднеазиатский Танжер, но столкнулся с пыльной рутиной, в которой моментально угадал чистое отсутствие марокканского порта. Такие алхимические трюки он проделывал в любое время и везде в своем воображении с неизменно чужим окрестным веществом, всякий раз наступавшим ему на пятки («сюрприз приятен, когда все понятно заранее», как он сам обмолвился в тексте «Черный кабинет»). Этот дар немедля обгонять неуловимый опыт дальнейших событий подчас казался в нем сверхъестественной сутью, не подчинявшейся никакой иерархии и никаким авторитетным советам завистливых суфлеров, что склонны рядиться в различные версии выживания. Только рядом с ним, ослепительно доверчивым в мглистом свечении севера, ты ощущал (если вообще подобные слова имеют смысл) «метафизический отдых». Впрочем, мало кого не задела его редчайшая искренность — являть несбывшееся, от которого веяло свежестью, и отказываться от своих привилегий, по праву и волею судеб принадлежавших ему. Никакого нарциссизма. Лишь странная, щемящая порядочность, немыслимая по крайней мере для нашего питающего жизнь восточного лицемерия, которому он тоже доверял. Пожалуй, его открытость в торопливом восприятии большинства людей выглядела как эмоциональный ступор, как состояние-финиш, чреватое пыткой той неисчерпаемой неясности, что служит подтверждением извечной трудности очевиднейшей простоты. Все остальное: его биография. Каким чудом залетел к нам этот ангел и покинул нас в сентябрьский вечер, оставив по сю сторону неистощимой обыденности укоризненный урок молниеносности небытия?
______________________
*Ранней осенью 1994 года Василий Кондратьев посетил Фергану.