Именно она, а не усатые солдафоны и бородатые попы, сформировала самый мощный образ России для внешнего потребления.

Оцените материал

Просмотров: 22658

Конец культурной ренты

Кирилл Кобрин · 11/05/2012
О том, почему русская классическая литература сегодня мертва и почему она оставалась живой так долго, размышляет КИРИЛЛ КОБРИН
А.А. Козлов. Пушкин в гробу. 1837

А.А. Козлов. Пушкин в гробу. 1837

Одна из главных задач литературы — что бы там ни говорили люди, считающие изящную словесность отражением так называемой (и никому не ведомой) реальности — создание универсальных культурных кодов, своего рода всеобъясняющих языков, пригодных для формирования социальных, национальных, религиозных сообществ. Универсальность их может быть не совсем универсальной, даже ограниченной, однако внутри своих границ коды заменяют все — религию, политику, идеологию. Таким кодом, судя по всему, была древнекитайская литература — для образованных подданных Сына Неба. Или латинская литература ранней империи: Овидий, научивший потомков говорить о любви, Сенека — о морали, Вергилий — об имперской идее. Универсальным кодом была до недавнего времени русская литературная классика, «золотой век» (и отчасти «серебряный»). Однако, глядя на сегодняшнюю Россию, понимаешь, что классика потеряла не только универсальность, но и живой общественный смысл, превратившись в нечто вроде Пекинской оперы — восхитительный, самодостаточный, прекрасный, мертвый культурный феномен. Произошло неизбежное; остается понять механизмы былого функционирования этого кода, а также признаки и причины его смерти.

«Русская классика», став высоким общественно-литературным каноном еще при жизни последних героев «золотого века», Толстого и Чехова, выполняла сразу несколько важнейших функций. Прежде всего, она служила эстетическим образцом, своего рода «золотым метром» русской словесности, которому надлежало подражать (эпигоны реализма), либо его опровергать (модернисты и авангард). В русском варианте под «эстетическим» подразумевался целый набор разнообразных установок социального, политического, морального, религиозного и даже экономического характера; перед нами не радикальный дендизм Оскара Уайльда, для которого этическое в идеале есть эстетическое, а наоборот — полное растворение эстетического в моральном (и любом ином) котле, результатом чего, как ни странно, является рождение некоего нового представления о прекрасном. Этого не могут до сих пор понять западные почитатели русской классики; они видят в ней либо проповедь, либо честный отчет о метаниях народной души. Последняя стадия возгонки, когда заклинания «мы будем работать!» и «увидим небо в алмазах!» теряют непосредственный этический и социальный смысл, превращаясь в необъяснимую чистую красоту — это условному нью-йоркскому любителю Чехова не понятно.

Тем не менее второй важнейшей функцией русской классики была именно представительская; именно она, а не усатые солдафоны и бородатые попы, сформировала самый мощный образ России для внешнего потребления, образ, который до сих пор еще мерцает. Примерно год назад на литературном мероприятии в Лондоне я разговорился с одной начитанной местной девушкой; узнав о моем происхождении, она закатила глаза и тут же изъявила желание прокатиться (не со мной!) по Транссибирской железной дороге, по которой, как ей казалось, разъезжали Толстой с Чеховым (не говоря уже о Солженицыне). Моя собеседница читает прессу, знает, кто такие Путин и Роман Абрамович, слыхала и про ужасы чеченских войн, но Россия для нее — долгий железнодорожный путь в тайге, столь же нескончаемый, как знаменитые русские романы. Пишу это вовсе не для того, чтобы высмеять наивную иностранку — образ страны, созданный «русской классикой», столь универсален, что отчасти жив и до сих пор. А сто лет назад он был живее чего бы то ни было: в августе 1914 года, в первый месяц Первой мировой, Франц Кафка пишет свой единственный «русский текст» — он называется «Воспоминание о дороге на Кальду» и главный герой его служит обходчиком на полузаброшенной железной дороге где-то в бескрайних русских просторах. Я успел поинтересоваться — моя лондонская собеседница «Воспоминания» не читала.

Но, конечно, главным универсальным кодом русская классика служила для российского общества — и даже, в течение некоторого времени, государства. Все вместе продолжалось примерно сто лет, с разным охватом и разной интенсивностью; ни одна из послепетровских русских социокультурных парадигм не обладала таким проникновением и таким влиянием. Сие, конечно же, связано с удивительным качеством произведений, вошедших в этот литературный канон — ведь главным достоинством изящной словесности является убедительность созданных ею художественных миров; чем убедительнее — тем шире и сильнее влияние, тем универсальнее язык, который формируется на ее основе. В России, надолго лишенной, в силу исторических причин, общественных дискуссий по поводу политики, экономики, этики, религии, литература заменила все это — факт общеизвестный, даже банальный. Но из банального факта следует совсем небанальный, я бы сказал, удивительный, вывод: русская классика стала тем самым универсальным языком (языком в широком, не лингвистическом смысле), который, родившись еще в конце XIX века, пережил все — монархию, коммунистическую идеологию — и стал распадаться только лет пятнадцать-двадцать назад. Толстой и Достоевский оказались сильнее Победоносцева, Ленина и Брежнева.

История русской классики как всеобщего кода российской жизни увлекательна и сложна. На трех страницах ее не изложишь. Но без анализа этой истории невозможно понять истоки бессмысленностей, говорящихся сейчас в России в связи с литературным каноном — а также окончательно осознать смерть того типа сознания, которое являлось главным местом его хранения и воспроизводства, русского интеллигентского сознания. Оттого все же попытаюсь дать набросок периодизации истории универсального кода под названием «русская классика».

Сначала это был язык, которым интеллигенция говорила об обществе (то есть о так называемом народе) и о своем отношении к власти (отношении розановском или савинковском, неважно). Всеобщность такого языка была ограничена, собственно, интеллигенцией, но, учитывая то, что именно интеллигенция оказалась главным создателем смыслов в период между убийством Александра II и смертью Ленина, этого вполне хватало. После окончательного установления Советской власти с ее идеологическими репродукторами русскую классику стали использовать сразу несколько противоборствующих сил. Враги «красных», внутри и снаружи, с ее помощью сокрушали коммунистическую затею, налегая на великие гуманистические заветы «золотого века». «Попутчики» с ее же помощью утешали себя, мол, чтобы сохранить «великую культуру» от «нового варварства», мы и пошли на службу к большевикам. Сама же власть поняла прелесть нашего универсального кода только в тридцатые годы; русская классика стала составной частью сталинского классицистско-имперского разворота, во время войны — патриотической пропаганды, а со второй половины сороковых — и нового великорусского националистического курса. Символом всего этого, конечно же, стало ампирное великолепие столетнего юбилея смерти Пушкина — и уютные «передвижнические» иллюстрации Кукрыниксов к некоторым чеховским рассказам.

Первые трещины по всеобщему русскому коду побежали уже в «оттепель» и брежневское время, когда классиков принялись перетаскивать в свои окопы как шестидесятники, так и сталинисты с русскими националистами. Первые добывали из руды «золотого» и «серебряного» веков лиризм, человечность и политическую фронду, вторые и третьи — традиционализм, народолюбие и православное моралитэ. В самом дурацком положении оказалась Советская власть: ей приходилось — в педагогических целях — налегать на все разом; бедным советским школьникам грозила шизофрения, ведь у одного и того же Гоголя учебники воспевали и либерализм, и тяготение к корням, и слащавую мораль, и ядовитую сатиру. Вообще же, в официозе позднего СССР русская классика полностью перешла в ведомство педагогики (как школьной, так и социальной) — и это в то самое время, когда диссиденты всех сортов использовали ее как самое простое и мощное (так как она, в отличие от Набокова и Бродского, не была запрещена) боевое оружие. Именно на этом языке автор «Прогулок с Пушкиным» вольнодумец Синявский запросто разговаривал с главным редактором «Континента» традиционалистом Максимовым, хоть разговор этот и напоминал бой без правил.

Конец СССР привел к приватизации государственной (общественной, по версии советских идеологов) собственности на средства производства и квартиры; приватизированным оказался и универсальный социокультурный код русской классики. Если в девяностые литература «золотого» и «серебряного» веков еще казалась символом чего-то высокого, интеллигентного, незапятнанного низкой рыночной стихией, то в путинские нулевые литературный канон вообще потерял актуальность и привлекательность. Попытка использовать его в рекламно-государственнических целях (госбюджетно поддержанные сериалы по «Идиоту», «Братьям Карамазовым», «Мастеру и Маргарите») провалилась в качестве поп-событий; идеологических ценностей, столь нужных тогда Кремлю, в русской классике при ближайшем телевизионном рассмотрении не оказалось. Да и какие такие идеологические ценности могут быть в эпоху, когда идеологию сменили технологии, а идеологов — политтехнологи?

И вот сейчас мы наблюдаем финал. В этом году лучшее, что смогло предложить современное российское общество по поводу очередного юбилея смерти Пушкина — торжество технологии, 3D-модель дуэли на Черной речке. А главным хранителем устоев и попечителем русской традиции оказывается автор советского детективного трэша, который цитирует Ленина с тем же очаровательным невежеством, что и Фурцева, полвека назад читавшая пионерам «Мороз и солнце; день чудесный». ​

КомментарииВсего:10

  • Rafael Sh· 2012-05-11 18:16:36
    "И Цезарь бюстиком на полке встал,
    И я сегодня что-то захворал..."

    Всё о всеобщем. Ну-ну...
  • Владимир Тактоевский
    Комментарий от заблокированного пользователя
  • ayktm· 2012-05-12 00:38:34
    Чехов, кстати, это не золотой век (человек другого поколения)
Читать все комментарии ›
Все новости ›