Пафос Зайончковского в том, что это и есть нормальная человеческая жизнь: другой не то что не надо – она в реальности этих книг вообще невозможна, ей в этом измерении нет места.

Оцените материал

Просмотров: 10369

С широко закрытыми глазами

Мартын Ганин · 17/02/2011
МАРТЫН ГАНИН увидел в прозе Олега Зайончковского чистую фиксацию, незамутненное отражение того дремотного, чем-то уютного, но, вообще говоря, пугающего состояния, в котором пребывает Россия

Имена:  Андрей Геласимов · Виктор Пелевин · Денис Драгунский · Олег Зайончковский

Фрагмент обложки книги Олега Зайончковского «Загул»

Фрагмент обложки книги Олега Зайончковского «Загул»

​Первая книга писателя Олега Зайончковского вышла семь лет назад в издательстве «О.Г.И.» и попала в одну клетку условной таксономии с ранним Геласимовым — это такие добрые книги, для семейного чтения. «Сергеев и городок» вошел в короткий букеровский список 2004 года и в финальный список «Нацбеста» 2005-го. Следующий роман, «Петрович», до короткого списка «Букера» не добрался, а вот роман «Счастье возможно» в 2010 году снова оказался в шорт-листе, уступив, впрочем, злосчастной Колядиной. Оно и понятно, не дали в 2004-м за первый роман (в том году, напомним, премию получил Аксенов за «Вольтерьянцев и вольтерьянок») — в 2010-м и подавно не было никаких шансов. Впрочем, непосредственным поводом для написания этих заметок послужил выход новой книги писателя «Загул».

Тут придется снова помянуть Геласимова, чья первая повесть, «Фокс Малдер похож на свинью», вышла в том же «О.Г.И.». С Геласимовым, которому премиальные инстанции благоволят даже более, чем Зайончковскому, за это время много чего произошло: «Степные боги» («Нацбест-2009») мало похожи на «Год обмана». С Зайончковским же с 2004 года не произошло вообще ничего. Действие «Загула» разворачивается все в той же, как выразился по этому поводу Леонид Костюков, «русской Йокнапатофе», расположенной, по очевидности, неподалеку от реального места обитания писателя, города Хотьково Московской области. На полях заметим, что Васьково (там поблизости от Хотькова и правда есть место с таким названием) от Йокнапатофы отделяет дистанция примерно того же размера, что и Зайончковского от Фолкнера, но пусть уж будет Йокнапатофа, все равно ее треплют к месту и не к месту, ладно. Все та же имеет место музейная усадьба писателя Почечуева, на живую нитку скроенная из близрасположенных реальных мест — Муранова и Абрамцева. Живут герои нового романа совершенно той же жизнью, что и во всех остальных книгах писателя. При попытке пересказать фабулу чувствуешь себя буквально голым человеком на голой земле. Герой книги, заводской служащий Нефедов (жена его работает в музее-усадьбе), едет в Москву отвозить документы, вспоминая при этом другую поездку (многолетней давности) по тому же маршруту. В Москве он поселяется у того же приятеля, с которым ездил в столицу в тот первый раз. Квартира приятеля принадлежит профессору, которого кто-то убил. Сковородкой по голове. Далее в романе образуется считавшаяся утраченной рукопись писателя Почечуева (это которого усадьба), а также труп (тоже сковородкой). Происходят некоторые (в значительной степени алкогольные) приключения, не отличающиеся даже видимостью правдоподобия, а потом наступает неожиданный хеппи-энд и благорастворение воздухов.

Писателю Зайончковскому благоволит довольно значительная часть критической общественности. «Счастье возможно», а особенно «Сергеев и городок» были восприняты как удавшаяся попытка говорить про нынешнюю русскую жизнь без особого надрыва и без попыток отвечать на всякие проклятые вопросы. Ну вот такая жизнь, все нормально, все как у людей, бывает хорошо, бывает похуже, но вообще ничего, живем, даст бог, не помрем, главное, чтобы войны не было. Герой «Сергеева и городка», альтер эго писателя, живет в своеобразном полусне, из которого не выходит до самого конца книги. Жизнь происходит помимо него: жена ушла, пришла какая-то девушка, риелтор, девушка делась, жена вернулась. Невозможно даже сказать, что герой плывет по течению: он просто лишен субъектности, как и почти все персонажи писателя. В «Загуле» субъектность возникает, когда Нефедов решает защитить вновь обретенную почечуевскую рукопись. Беда в том, что на нее покушается один сумасшедший сотрудник того же музея, где трудится супруга героя, а также вроде бы алчные немецкие слависты, которые в общем своего желания завладеть драгоценной находкой никак почти не проявляют. Вообще, дремотность, бессознательность существования в «Загуле» явлена прямо: герой почти не трезвеет. Да и героические усилия по защите народного достояния уходят в песок: никому, кроме сотрудников музея, оно оказывается не нужно.

Если бы перед нами было очередное сочинение на тему бесконечной Среднерусской равнины, которая в духе бусловского «Бумера» все переваривает, а оттого никогда на ней ничего не изменится, — не о чем было бы вообще говорить и литературные инстанции навряд ли так уж возлюбили бы писателя. Пафос Зайончковского в том, что это и есть нормальная человеческая жизнь: другой не то что не надо — она в реальности этих книг вообще невозможна, ей в этом измерении нет места.

©  Григорий Собченко / Коммерсантъ

Олег Зайончковский

Олег Зайончковский

У меня нет намерения оценивать эту ситуацию с «моральной» точки зрения, но зафиксировать ее, кажется мне, любопытно. По части правдоподобия (что бы это слово ни значило) к Зайончковскому претензий быть не может: именно так жизнь в нынешней России в основном и происходит: в телевизионной или алкогольной дреме, сквозь сон, как в одном из ранних рассказов Пелевина. В историческом смысле это, вероятно, нормально: так ведет себя очень усталый человек (читай — нация), которого много лет мордовали и насиловали. Непонятно, как можно разглядеть в этой картине «избыточный социальный оптимизм», о котором сам Зайончковский пишет в «Счастье возможно»: был-де некий критик, к которому герой-писатель ходил на котлеты, а потом критик разглядел в книгах своего гостя этот самый «избыточный социальный оптимизм», отчего писатель на котлеты ходить перестал. Зайончковский-писатель точно так же бессубъектен, как его герои: он послушно (плохое слово применительно к случаю, но пусть будет) фиксирует сложившуюся социальную ситуацию.

Однако герои Зайончковского обладают тем самым свойством, которое, по-видимому, ввело в некоторое заблуждение редакторов толстых журналов и других представителей литобщественности: это всё по большей части интеллигентные люди, не приспособленные к действительности, «социальные лузеры». Писатель из романа «Счастье возможно» — это Женя Лукашин, перенесенный в наши дни и каким-то волшебством почти не изменившийся (ну разве что он не врач, а гуманитарий — так велика ли применительно к случаю разница?). Это социальное лузерство (очень похожее на социальный инфантилизм) Зайончковский, как следует из его интервью «Российской газете», склонен отчасти даже и героизировать, относиться к своим героям как к своего рода стоикам даосского типа, сидящим на берегу реки времен (она называется, например, Воря) и ждущим — чего?

Однако чем дальше, тем хуже герои писателя укладываются в схему «достойный, тонкий, умный человек, выброшенный на обочину жизни ее новыми хозяевами» (см. риелтора из «Счастье возможно»). Нефедов уже вполне часть, что называется, «простого народа», но и он сидит у той же реки. Вот течение проносит мимо него один труп, потом другой. Это не трупы его врагов, а какие-то совершенно случайные, если можно так сказать, трупы. Нефедов провожает их слегка испуганным, но в общем довольно безразличным взглядом. Писателю из предыдущего романа река принесла обратно жену, да еще и не в виде трупа, а живую. Нефедов же так и будет глядеть на быстротечные воды до скончания времен, иногда отвлекаясь на алкогольные эксцессы. Где здесь героизм и социальный оптимизм — избыточный или не очень, — совершенно мне непонятно.

Зайончковский рисует нам картину довольно мрачную; можно, вероятно, даже сказать, что это какое-то загробное, посмертное существование, описанное (правду говорят критики) вполне профессиональным языком: «Грянуло солнце; в его лучах вспыхнули миллионы сосулек и заплакали счастливыми слезами. Свершилось чудо ежегодного вселенского мироточия, и наши врановые воспели его, пусть нехудожественно, но от всей души. А весна своим первым декретом объявила амнистию. Свободу выжившим, — свободу живым всех сословий, большим и малым, певчим и всем прочим. И все живое зашевелилось. Прямо из-под снега повылезали прошлогодние мухи, чтобы, совокупившись в первый и последний раз, блаженно издохнуть на пороге новой жизни. На выгонах подгородних ферм, как безумные, скакали телки-буренки, выпущенные после зимнего заточения, и взрывали грязь, и лягали воздух. В частном секторе псы, прикованные к надворным будкам, выли и грызли свои цепи шатающимися от цинги зубами. Если такому псу удавалось отвязаться — поминай как звали; он бежал со двора прочь, бежал, ведомый не разумом, а одним только воспаленным носом. Гремя обрывками цепей, закидывая на сторону плешивыми после зимы задами, псы бежали и бежали, пока не валились от усталости или не попадали под колеса машин».

Интонация этого отрывка из «Загула» — для Зайончковского очень и очень характерная, хорошо нам знакома. Это «Заметки фенолога» из «Вечерней Москвы» конца семидесятых годов. Вот и Леонид Костюков пишет почти о том же — применительно, правда, к другой книге: «Получается та интонация небольшого добросердечия и ровного любования, с какой Н.Н. Дроздов говорит о мире животных. Ну, трахнул барсук барсучиху на глазах у оператора Би-би-си. Задрал волк зайца. Какой с животных спрос? Голая пластика». Костюков ставит это Зайончковскому в вину: люди-де — не животные. Мне эта претензия кажется совершенно лишней.

Во-первых, Зайончковский же не о людях пишет, это не Йокнапатофа, а такой типичный сведенборговский райцентр — не в смысле ад, скорее Аид, лимб. Здесь ничего особенно не случается, и никто из обитателей этой местности ничего изменить не может — не потому, что это невозможно, а потому, что это не может прийти им в голову, их почти нет.

Во-вторых, Зайончковский, как мы уже говорили, и сам не желает особенно никакой рефлексии. Вот Денис Драгунский желает — и его рассказы из жизни персонажей, в социальном смысле близких героям Зайончковского (см., например, последний по времени сборник «Третий роман писателя Абрикосова»), оказываются настоящей литературой — может, не самой оригинальной в стилистическом смысле (уж слишком там много Петрушевской), но умной и эмоциональной прозой, которая по крайней мере заставляет задуматься о том, как в современности прорастают «глухие семидесятые» и чем это оборачивается. Книги же Зайончковского — чистая фиксация, незамутненное отражение того дремотного, чем-то уютного, но, вообще говоря, довольно пугающего состояния, в котором страна пребывает. Проза его имеет ценность своеобразного исторического документа, по которому потом можно будет пытаться восстановить этот сонный дух времени. Историки, наверное, будут писателю благодарны.

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:1

  • upatov· 2011-02-23 13:29:51
    слабый писатель, чего уж тут
Все новости ›