Первый лауреат новой литературной премии «НОС» Лена Элтанг — о жизни русского писателя вне России, о новом романе, вишневом компоте и новых меценатах
Имена:
Лена Элтанг
Аббревиатура «НОС» расшифровывается как «новая словесность» или «новая социальность». Тем не менее премию Фонда Михаила Прохорова за свой второй роман «Каменные клены» получила живущая в Вильнюсе
писательница Лена Элтанг, чья проза далека от социальной проблематики. Элтанг — если не новое, то — во всяком случае, на сегодняшний день — уникальное в русской литературе явление продолжения традиций европейского модернизма. Сюжет в ее прозе почти вытесняется сложными конструкциями из разных типов текста — дневников, писем, интернет-чатов, травников, — а имена и топонимы неизменно многозначны. Одна из читательниц так резюмировала прочитанные ею «Каменные клены»: «Игры разума и просто личные тараканы». О том и о другом Лена Элтанг рассказывает ЕВГЕНИИ ЛАВУТ.— Лена, для многих было неожиданностью вручение вам «НОСа», тем более что вы изначально не входили в пару финалистов. Вы сами были к этому готовы?— Признаться, я была удивлена, более того, мне казалось, что я случайный гость на этом празднике. Надо сказать, что на приеме, устроенном организаторами за день до дебатов, я впервые увидела остальных участников, и они оказались совершенно пленительными людьми, один другого занятнее и непонятнее.
Мне немедленно стало стыдно за то, что я не нашла времени прочитать ни одной книги из короткого списка, я выпросила две в подарок и до трех часов ночи их читала. Думаю, жюри пришлось изрядно поспорить, прежде чем добыть из нескольких тонн словесной руды таких невыносимо разных авторов, острый шестигранник кварца, местами дымчатый, местами прозрачный, то преломляющий, то вбирающий свет.
Когда по результатам первого голосования стало ясно, что моя книга сошла с дистанции, я тут же загадала: если премию получит писатель, которому я желала победы, то я допишу свой новый роман к весне, а если нет, то и суда нет. Смешно, я знаю, но я вечно на что-нибудь загадываю, еще с детства:
если эта кошка свернет в подворотню, то контрольной по алгебре не будет, и тому подобное.
Ну вот теперь совершенно ясно, что роман я к весне не допишу.
— Вы уже более двадцати лет живете вне России. Это помогает или мешает писать?— Поверьте, я живу в России! Для меня пространство жизни — это язык, его сгущения и разреженность, его вибрация и спокойствие, его привычные странности и внезапные откровения. Вне русского языка меня не существует, не существует ни личности, ни голоса, ни желания разговаривать.
И дело даже не в том, что я думаю и пишу по-русски, при том что дома приходится говорить на английском, а в городе — на литовском языке, что, не скрою, довольно утомительно. Дело в том, что язык — это еще и совершенный инструмент выживания, сопротивления своим обстоятельствам,
уход в маки, если угодно.
Кто знает, что бы у меня получилось, если бы не пришлось каждое утро уходить в горы, к партизанам? Вполне вероятно, что я бы поленилась вставать в половине пятого утра и проводить день, складывая из ледяных осколков ускользающее слово. Да чего там, я уверена, что поленилась бы.
Читать текст полностью
— Ощущаете ли вы свою отдельность от литературного процесса в России? Если да, то в чем, кроме географической оторванности она выражается и хочется ли вам ее преодолеть?
— Я бываю в России два-три раза в год, коротко, слишком коротко: едва успеваю повидаться с друзьями, почти не успеваю повидаться с родителями, и мне, разумеется, этого не хватает. Но оторванной я себя не чувствую, ни оторванной, ни отрезанной, упаси Господь. Пока стоит на своем болоте Питер, я знаю, где мой дом, уж простите мне этот патетический возглас.
Что касается литературного процесса, то тут надо бы определиться в терминах: где, собственно, протекает эта неутомимая река? В редакторских кабинетах? За кулисами литературных премий? На коктейлях у издателей?
Для меня эта река берет начало в тексте и в него же впадает, несомненно, как Нева и Неман — в Балтийское море. Новые русские книги на полке и собственная работа на столе — вот что для меня литературный процесс. А для вас?
— Кто из современных российских прозаиков вам интересен — может быть, до такой степени, что вы готовы в каком-то смысле соотносить с их творчеством то, что вы делаете, чему-то учиться? Кого из европейских писателей вы числите своими учителями?
— Хотелось бы загадочно промолчать, да не выйдет. Я люблю Сашу Соколова, и критики давно меня раскусили, судя по тому, как часто это имя упоминается в рецензиях — впрочем, это и без них понятно проницательному читателю.
Я люблю Вирджинию Вульф (а кто ее не любит?) и могу назвать еще с десяток имен, еще двадцать лет назад заставлявших меня задыхаться от горестного понимания или восторженного затемнения. На самом деле я учусь у всего, что вижу, будь это книги, рисунки на заиндевелом автобусном стекле или оса, утонувшая в горячем варенье. Думаю, что так делают все, кто пишет. Книги могут научить только двум вещам: работе, потому что ты видишь, как много за всем этим работы, и — отстранению, которое не стоит путать с отчужденностью.
— А вы не пробовали показать Саше Соколову вашу прозу?
— Не вижу в этом смысла, честно говоря. С любимым писателем не следует говорить о литературе, тем более если ваши чувства не взаимны. Если бы мы с С.С. встретились на лыжне, где-нибудь в Валь-ди-Фьемме, вот было бы другое дело. Говорят, он хорошо катается.
— Вы пришли в прозу из поэзии. Что вас заставило перейти к другой форме и каким вы видели своего читателя, когда начинали писать? Совпали ли ваши ожидания с ответной реакцией?
— Я еще не пришла в прозу, я, можно сказать, переминаюсь на пороге и в любой момент могу струсить и ринуться назад, застучав каблуками по лестнице. Два романа еще не делают тебя прозаиком, особенно если первый роман можно назвать слишком длинным стихотворением в прозе, а второй — это некая субстанция между белым стихом и драматической брахилогией.
Заставить разумного человека писать прозу можно, только встав над ним с большой суковатой палкой; по доброй воле этим станет заниматься либо восторженный неофит, либо человек, видавший все новые дивные дива и твердо решивший пахать, пока не прославится. Что до меня, то я, похоже, застряла ровно посередине.
— Все самые яркие события в жизни героев ваших двух романов происходят в их воображении. Мозес, герой вашего первого романа «Побег куманики», находится в психиатрической лечебнице и при помощи интернет-дневника совершает путешествие на Мальту, где оказывается в центре детективной истории. Саша Сонли, хозяйка пансиона «Каменные клены», живет в своих дневниках, в которых она предстает трепетной любовницей и безжалостной убийцей. Время же и место происходящего в реальности не имеет большого значения. Почему вы так пренебрегаете реальной жизнью?
— Вы ведь, Женя, и без меня знаете, что действие любого романа происходит сначала в воображении писателя, а потом — при счастливых для романа обстоятельствах — в воображении читателя. Мне кажется, что писатель не может говорить ни о какой другой реальности, как только о реальности своего воображения, как бы странно и претенциозно это ни прозвучало. Воображать то, что есть — то есть российскую, американскую, марсианскую, какую угодно действительность, — невозможно. И даже не потому, что мы не знаем, что есть, а потому, что это просто подтасовка, попытка выдать частное за всеобщее. Грубо говоря, автор, заявляющий, что он пишет о недавней войне, пишет на самом деле о том, что возникает у него в голове, когда он произносит словосочетание «недавняя война». Но уж этого у него не отнять!
— Пренебрежение реальностью выражается еще и в том, что в ваших текстах нельзя увидеть ни слепка с современной российской действительности, ни, скажем, русского новояза. Порой ваша проза читается как качественный перевод с другого языка, чему способствует мифологический компот, простите за выражение, в котором варятся ваши герои.
— Охотно прощаю, Женя, компот я люблю, особенно вишневый, только вот варить его умел только один человек — моя ленинградская бабушка. Разумеется, герои варятся, какая же космогония без варева, даже источник, что бьет из-под корней мирового древа, называется «Кипящий котел», не говоря уже о меде великана Мимира и прочей известной рецептуре.
Думаю, что вы правы, говоря об отсутствии слепка, ведь чтобы что-то качественно вылепить, то есть скопировать или преобразить (тут уж кто как умеет), нужно это «что-то» хорошенько разглядеть. Я не берусь описывать то, о чем знаю понаслышке, из газет или даже от самих очевидцев. Мне всякую, всяческую вещь нужно увидеть своими глазами, даже если эта вещь всего лишь плавник, найденный на берегу и принесенный домой на растопку. Если я не знаю, как он выглядит, пахнет и царапает ли он руки, в тексте его не будет. Одним словом, придется идти на берег и искать проклятые ветки.
Вероятно, есть причина тому, что одни критики воспринимают мои тексты как нечто проходящее по статье «эмигрантская проза», другие предпочитают говорить о сугубо женском видении или, что еще смешнее, о маргинальной экзотике. Я не обижаюсь и не удивляюсь: я варю свой компот, и за столом сидят те, кто станет его пить, несмотря на вишневые косточки.
— Сейчас вы заканчиваете третий роман. Есть ли у него издатель и когда планируется выход книги? Вы продолжаете работать в той же стилистике — наслоения различных текстовых пластов, дневников, писем, старинного травника и египетской «Книги мертвых», как в «Каменных кленах», или читателя ждет что-то принципиально другое?
— Я заканчиваю «Тавромахию» еще с осени, а она все никак не закончится. Мне не хотелось писать еще одну длинную книгу, но этого персонажа остановить мне просто не по силам: вот ведь невозможный человек, рассыпанный в своем прошлом, будто горсть непроросших семян. По крайней мере, я обещала себе написать финал до того, как сырая литовская зима перейдет в сырое литовское лето. Чтобы кинуть законченную рукопись в рюкзак и уехать на хутор — редактировать свои полтыщи страниц. Последнее, кстати, самая болезненная на свете работа после публичного лежания на гвоздях.
С издателями пока неясно, я пока никому не показывала рукописи и, собственно, не размышляла на эту тему. Что касается сюжета книги, то внешний его контур выглядит как детективная история, то есть тайна, раскрываемая работой ума, а внутренний немного напоминает контур «Побега куманики». Хотя бы тем, что повествование ведется от первого лица, а основной персонаж — недоучившийся студент, разгильдяй и бедолага.
— Последний раз вы были в Москве два года назад. Что-нибудь изменилось для вас? Не захотелось ли вам вернуться?
— Если мне удастся вернуться в Россию, то жить я стану дома, на Петроградской стороне или где-нибудь в приятной к ней близости. В Питере у меня почти не осталось друзей, все разъехались, разбрелись, а иные и умерли. Бабушка и дедушка пережили блокаду в той квартире, где я родилась, такой, как надо, — с черным ходом, полным призраков и кошачьего духа, с бельевым сквозняком во дворе-колодце, с жестяным звоном трамвайного поворота за окном. Да только ее, квартиры, давно и след простыл, так что возвращаться пока некуда, увы.
Изменения? Да вот же, прямо у нас на глазах кое-что изменилось: в стране вспомнили, что писатель — существо хрупкое, даже если с виду изряден, и что его нужно хотя бы немного любить — просто за то, что он есть. Появились просвещенные меценаты, полюбившие писателей просто так, к тому же не требующие написания в свою честь «Георгик» и посвящения себе «Посланий», как это делали их римские предшественники в эпоху принципата Августа.
— Какой эпиграф вы бы поставили к нашему разговору, если бы он был здесь уместен?
{-tsr-}— «Я не делаю ничего без радости». Это Монтень, цитату, если я не путаю, приводит Борхес в одном из эссе. И там еще дальше где-то: «Книги — это изнурительное удовольствие, а писательство — это незаконная сделка с вечностью». Лучше, право, и не скажешь.