Начинающий американский прозаик объяснил, чем его не устраивает русский литпроцесс, и пофантазировал на тему road movie с участием Проханова
Имена:
Михаил Идов
© Н.Гафина
Михаил Идов
Постоянного обозревателя журнала
New York Magazine, американца с русскими корнями Михаила Идова до последнего времени знали в России по его публикациям в московской прессе. Теперь
Идов известен еще и как писатель: его литературный дебют —
роман Ground up, вышел в издательстве
Corpus в переводе автора под названием «Кофемолка» и стал большой удачей. История пары нью-йоркских интеллектуалов, открывших в нижнем Ист-Сайде венскую кофейню и потерпевших на ниве малого предпринимательства фиаско, которое оборачивается для них во всех смыслах крушением иллюзий, оказалась неожиданно очень близка московской интеллигенции. Недавно Идов побывал в России — представил свою книжку в московском кафе и среди прочего ответил на вопросы ВАРВАРЫ БАБИЦКОЙ.
— Вы вынесли в эпиграф к «Кофемолке» цитату из Бернхарда: «...я всю жизнь ненавидел венские кафе, потому что в них я всегда сталкиваюсь с людьми, похожими на меня». Но ваши герои в своем интеллигентском кафе оказываются в изоляции — не в пример тому, в котором мы сидим сейчас с вами. Почему они прогорели?— Интересно, что они открывают именно венское кафе. Это идеал кофейни. Мой любимый пример — Вена, январь 1913 года, кафе «Централь». Там побывали — и, скорее всего, пересекались — Ленин, Троцкий, Сталин (еще молодой Иосиф Джугашвили, который поехал в Вену изучать национальный вопрос в Австро-Венгерской империи, это его первая и последняя попытка стать интеллектуалом), Иосип Броз Тито, который тогда был девятнадцатилетним автомехаником, Фрейд, Шницлер и так далее. То есть весь двадцатый век со всей его культурой — с модернизмом, социализмом, практически со всеми его тираниями — вышел из кофейни (ну, кроме фашизма, который вышел из пивной). И этот образ места, где интеллектуальная элита собирается и пьет кофе, крепко застрял в голове у интеллигенции, так что Марк и Нина воплощают очень характерную мечту своего социального класса. Москва в данный момент ближе к этому идеалу, чем Нью-Йорк. Если в заведениях вроде «Жан-Жака» или «Маяка» посмотреть по столам — там действительно три кинорежиссера, пять редакторов и так далее. В Нью-Йорке это сообщество раздроблено на такие неформальные гильдии. Нас слишком много для того, чтобы ставить фургоны по кругу и организовывать лагерь. В этом нет такой острой необходимости.
— После прочтения вашей книги больше всего интриговала, конечно, набоковская проблема. Вы пишете в предисловии о трудностях перевода, с которыми вы столкнулись. У вас не было мысли просто написать книжку заново по-русски?— В том-то и дело: тогда нужно было писать совсем другой роман. Зачем было писать этот? Английский — это та среда, в которой естественно плавают мои персонажи, это язык, на котором они говорят. Мой любимый переводчик — Геннадий Барабтарло, который переводил «Пнина» Набокова, а сейчас перевел «Лауру и ее подлинник». Он интересный человек: похоже, что он настолько погрузился в Набокова, что в какой-то мере уже считает себя Набоковым. Он дает интервью как медиум, через которого вещает дух Набокова. Так вот, его вариант «Пнина» — это, грубо говоря, тотальный перевод, там Уолл-стрит становится улицей Стенной. И когда я переводил «Кофемолку», вначале я думал поместить моих героев в таком синтетическом заповеднике, условном мире, где издается газета «Нью-йоркские времена». Но меня быстро от этого отговорили. Забавно относиться к самому себе как к незыблемому оригиналу, который нельзя менять. Но если бы я начал что-то менять — я бы не остановился, пока мои герои не поселились бы где-нибудь на Бульварном кольце и не открыли бар. Когда начинается кастомизация, то непонятно, где остановиться.
— То есть выбор языка обусловлен только средой обитания ваших героев? А не той литературной традицией, скажем, в которую вы хотели бы встроиться, предпочитая западную традицию русской?— Я умоляю читателя не рассматривать эту вещь в контексте современной русской литературы — она там смотрится диковато. Недавно у меня на сайте «Сноба» была на эту тему дискуссия с Александром Гарросом, и мы оба пришли к выводу, что (я сейчас вольно цитирую Гарроса) любой русский писатель, поднявшийся над уровнем плинтуса, тут же автоматически начинает задумываться о своем месте в русской литературе и в русской жизни и что он может такого сказать, что было бы применимо ко всему поступательному движению российской культуры. Это, наверное, невероятная обуза. Я никогда этого не чувствовал, не хочу этого чувствовать и страшно благодарен тому факту, что надо мной это не висит. Ну нет такого в американской литературе! Когда ты пишешь свой первый роман, он ни в коем случае никем — ни тобой, ни критиками — не рассматривается с точки зрения «что это означает вообще в контексте того, куда движется Америка и американская литература». И это на самом деле очень освобождающий момент, потому что я никогда и ни в коем случае не хочу об этом думать. Потому что инерция русской литературы — она-то, как мне кажется (черт, я все-таки вышел на обобщения о русской культуре!), ее и парализует. Невозможно снять фильм, чтобы он не рассматривался под этим углом — «куда движется русский кинематограф». Невозможно написать более или менее серьезную книгу, чтобы о ней не сказали: «Вот наконец у нас появился...» или, наоборот: «Нет, все-таки далеко нам до...». Это очень нездоровое отношение, и самим писателям от него должно быть, мне кажется, так плохо и так тяжело! Это же страшный груз — ты все время как будто выступаешь послом собственной страны.
Читать текст полностью
— Я как человек, чья работа состоит в том, чтобы впихнуть каждый вышедший роман в тенденцию, с трудом могу себе представить, как может быть иначе. А что бы, например, написал ваш герой, Марк, если бы он рецензировал вашу книгу?
— Ух ты! Никто не задавал мне такого вопроса, хотя я в Штатах давал десятки интервью. Как понравилась бы Марку «Кофемолка»? Разумеется, весь этот прием — то, что я сделал его литературным рецензентом, который специализируется на дебютных романах…
— На уничтожении дебютных романов.
— Да-да! Разумеется, это способ снять напряжение. Там по ходу действия упоминается несколько книг, которые он рецензирует, и каждая из них является пародией на определенный жанр дебютного романа. Это, например, страдания эмигранта, или такое профессиональное, внутрииндустриальное экспозе, или этнический роман-самоидентификация, или что-то еще. Юмор состоит в том, что, конечно, роман, написанный мной, содержит в себе следы всего упомянутого.
— То есть вы таким образом обозначили подводные камни, которые вам удалось миновать?
— Спасибо, если вы так думаете! Романы, которые рецензирует Марк, — это в принципе возможные варианты моей книги. Я представляю себе критиков, закатывающих глаза на разные аспекты того, что написал я. Потому что «Кофемолка» — это частично внутрииндустриальное экспозе, частично — пародия на страдания эмигранта, и так далее. А, ну и, разумеется, роман некоего Джереми Фельдшера под названием «Трехполюсность».
— А как же книжка, которую пишет сам Марк?
— Да, но он пишет полную чушь. К концу книги он наконец откидывает все свои претензии. И в этом его освобождение — как раз в том, что он начинает писать какую-то антилитературную хрень, по сравнению с которой Акунин выглядит как Джеймс Джойс. То есть я с помощью этого приемчика предлагаю здоровый вариант — особенно не задумываться о судьбе первого романа.
— Но тот факт, что книга героя оказывается полной чушью, становится для читателя сюрпризом. Он же не собирался писать ее на самом деле — просто притворялся, чтобы оправдать свой образ жизни?
— Марк просто один из тех людей, которые все происходящее с ними каждый день рассматривают в терминах высокой драмы. В нем в принципе процентов сорок меня — это все мои худшие тенденции. И вот именно эта непрерывная чертова рефлексия, этот взгляд на себя со стороны, постоянное представление о том, что ты главный герой в фильме о себе, — это одна из самых раздражающих меня собственных черт. Для меня спасение Марка состоит в том, что он через провал своего кафе наконец излечивается немножко от рефлексии. Я не знаю, насколько это видно в русском переводе, но в оригинале первая глава написана очень мудреным слогом, а чем дальше — тем проще он становится. К пятой, последней главе Марк разговаривает довольно нормальными, средней длины предложениями. Это может быть менее заметно на русском, по той простой причине, что в русском слова все длинные. А по-английски люди, продравшиеся через первую главу, обнаружат, что дальше становится легче и легче, и в конце герой не то чтобы глупеет — но он становится проще. Мне это кажется хорошим моментом. То есть «Кофемолку» можно рассматривать как антиинтеллектуальное произведение.
— Кстати, об интеллектуалах: как вам понравилась публика на вашем московском вечере? Она чем-нибудь отличается от вашей американской аудитории?
— Конечно, очень понравилась. Я не хочу пускаться в какие-то, знаете, корпоративные «спасибо», но то, что сделала «Афиша», — это уму непостижимо, я страшно тронут. Приятно все-таки заходить в заведение, когда там все обклеено плакатами с обложкой твоей книги. В США были подобные мероприятия, но градус происходящего на них был гораздо ниже. А публика там и здесь довольно похожа. Хотя там был вчера один молодой человек в серебряных штанах. Я могу ответственно заявить, что ни на одних моих чтениях в США человека в серебряных штанах не было. Мне кажется, что здесь это, может быть, воспринимается как более чистая литература — в том плане, что в Америке у меня есть определенный контингент читателей (не хочу сказать про них ничего плохого), которые слегка разочарованы, узнав, что эта книжка — не руководство по открытию собственного кафе. Вот этого контингента в России, конечно, я не заметил. Здесь есть люди, которые считают, что это моя автобиография, но это отдельная история.
— А вы не думали — с теми же установками, то есть не рефлексируя о своем месте в литературе и не пытаясь встроиться в тенденцию, — написать следующую книжку все-таки по-русски?
— Я точно знаю, что не буду больше переводить. Меня довольно сильно подмывает писать что-то уже изначально на русском, потому что это же совсем другой процесс. Когда я писал Ground up, мне вообще не приходило в голову, что она когда-нибудь выйдет здесь. Но мне страшновато писать по-русски, потому что это означает, что нужна будет русская фактура, а я здесь все-таки турист. Ну что мне — из жизни эмигрантов, что ли, роман писать? Это печально как-то.
— А почему для вас такую прямую связь имеет язык с фактурой?
— Потому что мне кажется, что раз мне повезло и у меня есть такой выбор, имеет смысл писать на том языке, на котором разговаривают герои. Хотя недавно в московских кухонных разговорах {-tsr-}меня страшно захватил один сюжет. Оказывается, в начале девяностых какой-то американский фонд пригласил господина Проханова из газеты «Завтра» и либерала, чье имя у меня вылетело из головы (то ли из «Новой газеты», то ли из газеты «Сегодня» — это было бы совсем хорошо!), попутешествовать по Америке с лекциями о будущем России. И вот представьте себе русского западника и Проханова — ну, прохановского персонажа, — которые высаживаются в США и ездят по университетам с этими лекциями. Останавливаются в одних и тех же гостиницах, путешествуют в одной и той же машине, и дальше это мутирует в голливудское road movie, где они оба влюбляются в одну и ту же официантку. Именно такая вот жанровая ситуация. Я последние пять дней думаю о том, что на самом деле из этого может получиться офигительный текст. Если я могу взять этих персонажей и играть с ними на моей территории... может быть, в форме рассказа.
— Под завязку должна вас огорчить: вам никак не избежать контекста русской литературы. Вы лишились этой индульгенции, когда перевели ваш роман сами.
— Вот черт! Ну, мне жена помогала. Может, пусть она будет русским писателем?