«Кофемолку» можно рассматривать как антиинтеллектуальное произведение.

Оцените материал

Просмотров: 16178

Михаил Идов: «Весь двадцатый век вышел из кофейни»

Варвара Бабицкая · 03/12/2009
Начинающий американский прозаик объяснил, чем его не устраивает русский литпроцесс, и пофантазировал на тему road movie с участием Проханова

Имена:  Михаил Идов

©  Н.Гафина

Михаил Идов

Михаил Идов

Постоянного обозревателя журнала New York Magazine, американца с русскими корнями Михаила Идова до последнего времени знали в России по его публикациям в московской прессе. Теперь Идов известен еще и как писатель: его литературный дебют — роман Ground up, вышел в издательстве Corpus в переводе автора под названием «Кофемолка» и стал большой удачей. История пары нью-йоркских интеллектуалов, открывших в нижнем Ист-Сайде венскую кофейню и потерпевших на ниве малого предпринимательства фиаско, которое оборачивается для них во всех смыслах крушением иллюзий, оказалась неожиданно очень близка московской интеллигенции. Недавно Идов побывал в России — представил свою книжку в московском кафе и среди прочего ответил на вопросы ВАРВАРЫ БАБИЦКОЙ.

— Вы вынесли в эпиграф к «Кофемолке» цитату из Бернхарда: «...я всю жизнь ненавидел венские кафе, потому что в них я всегда сталкиваюсь с людьми, похожими на меня». Но ваши герои в своем интеллигентском кафе оказываются в изоляции — не в пример тому, в котором мы сидим сейчас с вами. Почему они прогорели?

— Интересно, что они открывают именно венское кафе. Это идеал кофейни. Мой любимый пример — Вена, январь 1913 года, кафе «Централь». Там побывали — и, скорее всего, пересекались — Ленин, Троцкий, Сталин (еще молодой Иосиф Джугашвили, который поехал в Вену изучать национальный вопрос в Австро-Венгерской империи, это его первая и последняя попытка стать интеллектуалом), Иосип Броз Тито, который тогда был девятнадцатилетним автомехаником, Фрейд, Шницлер и так далее. То есть весь двадцатый век со всей его культурой — с модернизмом, социализмом, практически со всеми его тираниями — вышел из кофейни (ну, кроме фашизма, который вышел из пивной). И этот образ места, где интеллектуальная элита собирается и пьет кофе, крепко застрял в голове у интеллигенции, так что Марк и Нина воплощают очень характерную мечту своего социального класса. Москва в данный момент ближе к этому идеалу, чем Нью-Йорк. Если в заведениях вроде «Жан-Жака» или «Маяка» посмотреть по столам — там действительно три кинорежиссера, пять редакторов и так далее. В Нью-Йорке это сообщество раздроблено на такие неформальные гильдии. Нас слишком много для того, чтобы ставить фургоны по кругу и организовывать лагерь. В этом нет такой острой необходимости.

— После прочтения вашей книги больше всего интриговала, конечно, набоковская проблема. Вы пишете в предисловии о трудностях перевода, с которыми вы столкнулись. У вас не было мысли просто написать книжку заново по-русски?

— В том-то и дело: тогда нужно было писать совсем другой роман. Зачем было писать этот? Английский — это та среда, в которой естественно плавают мои персонажи, это язык, на котором они говорят. Мой любимый переводчик — Геннадий Барабтарло, который переводил «Пнина» Набокова, а сейчас перевел «Лауру и ее подлинник». Он интересный человек: похоже, что он настолько погрузился в Набокова, что в какой-то мере уже считает себя Набоковым. Он дает интервью как медиум, через которого вещает дух Набокова. Так вот, его вариант «Пнина» — это, грубо говоря, тотальный перевод, там Уолл-стрит становится улицей Стенной. И когда я переводил «Кофемолку», вначале я думал поместить моих героев в таком синтетическом заповеднике, условном мире, где издается газета «Нью-йоркские времена». Но меня быстро от этого отговорили. Забавно относиться к самому себе как к незыблемому оригиналу, который нельзя менять. Но если бы я начал что-то менять — я бы не остановился, пока мои герои не поселились бы где-нибудь на Бульварном кольце и не открыли бар. Когда начинается кастомизация, то непонятно, где остановиться.

— То есть выбор языка обусловлен только средой обитания ваших героев? А не той литературной традицией, скажем, в которую вы хотели бы встроиться, предпочитая западную традицию русской?

— Я умоляю читателя не рассматривать эту вещь в контексте современной русской литературы — она там смотрится диковато. Недавно у меня на сайте «Сноба» была на эту тему дискуссия с Александром Гарросом, и мы оба пришли к выводу, что (я сейчас вольно цитирую Гарроса) любой русский писатель, поднявшийся над уровнем плинтуса, тут же автоматически начинает задумываться о своем месте в русской литературе и в русской жизни и что он может такого сказать, что было бы применимо ко всему поступательному движению российской культуры. Это, наверное, невероятная обуза. Я никогда этого не чувствовал, не хочу этого чувствовать и страшно благодарен тому факту, что надо мной это не висит. Ну нет такого в американской литературе! Когда ты пишешь свой первый роман, он ни в коем случае никем — ни тобой, ни критиками — не рассматривается с точки зрения «что это означает вообще в контексте того, куда движется Америка и американская литература». И это на самом деле очень освобождающий момент, потому что я никогда и ни в коем случае не хочу об этом думать. Потому что инерция русской литературы — она-то, как мне кажется (черт, я все-таки вышел на обобщения о русской культуре!), ее и парализует. Невозможно снять фильм, чтобы он не рассматривался под этим углом — «куда движется русский кинематограф». Невозможно написать более или менее серьезную книгу, чтобы о ней не сказали: «Вот наконец у нас появился...» или, наоборот: «Нет, все-таки далеко нам до...». Это очень нездоровое отношение, и самим писателям от него должно быть, мне кажется, так плохо и так тяжело! Это же страшный груз — ты все время как будто выступаешь послом собственной страны.

Читать текст полностью

 

 

 

 

 

Все новости ›