«Решение» Александра Миронова оказалось уникальным — он нашел или вывел в себе принципиально другого поэта
Имена:
Александр Миронов · Олег Юрьев
Фрагмент обложки книги
«Есть два поэта, оба бесконечно любимые. Обоих зовут Александр Николаевич Миронов. И это один и тот же человек.Первому поэту когда-то (в 70—80-е годы прошлого века) диктовали его стихи некие эфирные по тонкости звука и материи существа — пускай не жители Эмпирея, но из племени духóв несомненно. Второй — с начала 90-х годов и по сей день — пишет их сам, человеческой, дрожащей от ярости и страха рукой».
Так писал я, кратко предваряя посвященный Миронову отдел второго «Временника „Новой Камеры хранения“» (М., 2007), и продолжаю думать, что без осмысления и осознания уникальной, как мне кажется, ситуации «двух Мироновых» не могут быть осмыслены и осознаны и сами его стихи. Понятно, что речь идет в первую очередь о «новых» стихах, стихах девяностых и нулевых годов, но ретроспективно — и особенно при издании, как в нашем случае, и тех и других под одной обложкой — ситуация эта отбрасывает тень?.. свет?.. а что такое тень — свет наоборот или наоборот?.. и на «старые» его стихи. И даже на самые старые, 60-х годов — стихи, с которых Александр Миронов начался как поэт.
Решающим для такого осознания является взгляд в пропасть между «старым» и «новым» Мироновым — попробуем на него рискнуть, хоть он и небезопасен, как всякий взгляд в бездну.
То ослабение, оглушение, оцепенение, то почти обморочное состояние, подобное поэтической смерти, в какое (как минимум раз в жизни, чаще всего вокруг своего 37—38-го года) впадает почти каждый большой поэт, — явление малоизученное, когда-то тягостно меня волновавшее, а теперь просто занимающее. Неписание стихов — практическое следствие окостенения мира вокруг, онемения эфира, сквозь который почти не прорываются гармонические волны. Из такого состояния поэт обычно выходит через несколько или даже через много лет — часто со стихами совсем иной природы; но иногда, как мы знаем, не переживает этой страшной немоты — или только ее предчувствия — ищет погибели и обычно ее находит. Речь, конечно, сейчас идет только о России, других литератур я на этот предмет не рассматривал (иначе бы задумался о случае «двух Валери»), и только о мужеском поле — у женщин это складывается почему-то не совсем так, хотя вот у Ахматовой было, кажется, что-то похожее...
Кажется, это состояние совпало у Александра Миронова с концом восьмидесятых и началом девяностых годов, то есть со сходным по глубине обмороком всей России, не знавшей ни как ей жить, ни зачем, ни предполагается ли это вообще. Но пропасть, разверзшаяся перед Мироновым, была, по всей видимости, глубже и чернее всякой другой пропасти всякого другого поэта этого времени.
Одно дело в теплой, тесной, уютно и отвратительно пахнущей горячим дерьмом и холодной кровью утробе суки-Совдепии, задыхаясь, но все-таки дыша опускающимся на тебя шуршащим прозрачно-черным и слепяще-светящимся ленинградским паром, от всего прочего отстраниться и сосредоточить себя лишь на незнаемых голосах — то ли бесовских, то ли ангельских, тончайшими переливами заманивающих тебя в неизвестно какие отравленные дали. И достичь,
говоря с ними и
говорим ими, сладости звука «италианской».
Читать текст полностью
Не думаю, что это было так уж легко и просто, да и удалось, в сущности, одному Миронову (другие, впрочем, ставили себе другие задачи), но все устройство тогдашней жизни этому помогало: после нескольких развилок, ясных внутренних решений («вам туда, а нам, извините, туда») почти все практические вещи и значительная часть теоретических происходили «на автомате» — без тебя, без твоего внимания и участия: можно было полностью сосредоточиться на одном — одном-единственном, самом существенном. Советская жизнь была в каком-то смысле очень проста и похожа на игрушечную железную дорогу.
Когда же плева порвалась и все мы так или иначе вывалились на бездыханный холод и безвоздушный ветер, лишенному родной вонючей утробы Миронову пришлось вдруг заговорить «от себя», своим собственным человеческим голосом — и, к моему личному, например, изумлению, таковой у него оказался.
Это голос отвращения и ненависти, но звук его — металлический, со скрипом и лязгом, но и с дальним гулом, иногда звучит чуть ли не соблазнительней прежнего, отравленно-сладостного голоса сфер:
Это град Петроград,
Исторический окурок.
Или город Петербург,
Город турок или урок?
Может, город Ленинград,
Где родился я, придурок...
2000
«Решение» Александра Миронова оказалось уникальным — он нашел или вывел в себе принципиально другого поэта. Не видоизменил поэтику, не перешел в другое «направление» и т.п., и т.д. (подобные процедуры встречаются у поэтов, особенно у долго живущих, довольно часто), а взял и вынул из себя еще одного, второго поэта.
Оба эти поэта, оказавшись под одной обложкой, цепляясь и отталкиваясь, постоянно опровергают, отрицают друг друга — и все же не могут друг от друга оторваться: во «втором Миронове» слышны отзвуки «первого», а в «первом» задним числом, обратным знанием видны предзнаменованья «второго». Это поступательное взаимоотрицание создает какую-то небывалую (и действительно до сих пор не бывавшую) энергию движения, как бы качения всего этого двусоставного поэтического существа: на нас катится сложенный из двух фигурных половин платоновский шар, своего рода — печального, дикого, русского рода! — андрогин, едва ли не тот самый, которого пыталось увидеть одно из великих стихотворений семидесятых годов, «Осень Андрогина» Александра Миронова:
...Всем зеркалам суждено разбиться,
Всем образам надлежит святиться
В лоне огня, в нутряной постели,
В красной купели.
Это не образ земного рая.
Это та самая Смерть Вторая —
Бегство в ничто от края до края
Дантова круга.
Это не голод блудного сына,
Но вожделение андрогина...
июнь 1978
Это было предположение об Андрогине, сам он еще не был рожден, у него не было еще второй половины. Половина эта искалась в розановском, вячеслав-ивановском, хлыстовском и богумильском Поле, а нашлась в чистом поле, на диком ветру, в хрустящей льдом разбойничьей ночи, где ходит лихой человек. Она не она оказалась, а, наоборот, vice versa:
Изуверясь, извратясь,
Не вернуться на оси
в жизнь, которая вилась
колесом по небеси —
Пусть и жив я, и не пуст,
Господи, не вознестись
к уст устам — соитью уст,
изуверясь на оси,
Повторяясь, как пришлось
тени, а она верней
дней ушедших на авось —
богодней и трудодней.
Тень моя и плоть моя —
значит, это тоже — Я?
январь 2004
Да, это тоже Вы, Александр Николаевич! И с теми же головокружительными восхищением, испугом и любовью смотрим мы на Вас, что и тогда, в родной, отвратительной, просвеченной электрическим паром слякотной тьме Ленинграда.
Миронов А. Без огня. М.: Новое издательство, 2009. (Новая серия)