Победитель Венецианского фестиваля о своем фильме «Ливан» и о своей Ливанской войне
Имена:
Шмуэль Маоз
© Venice Film Festival
Шмуэль Маоз
Шмуэль Маоз начинает рассказ о своем фильме с воспоминания о том, как он убил в первый раз. В июне 1982 года во время операции «Мир Галилее», более известной как первая Ливанская война, он был наводчиком орудия в заблудившемся танке, экипаж которого получил единственный внятный приказ — все время двигаться на север.
«Ливан» — предельно субъективный фильм. Маоз нашел единственно верное кинематографическое решение для того, чтобы передать свой личный опыт: действие картины почти полностью происходит в танке. Зритель становится пятым членом экипажа — он точно так же, как солдаты, не понимает, что происходит; он видит мир их глазами, через прицел орудия.
В прицеле — разрушенные дома и убитые люди (в этих городских эпизодах есть нечто, что неуловимо роднит «Ливан» с первыми послевоенными картинами итальянских неореалистов). Никаких претензий на объективность — ее нет. Правда тут рождается из фрагментов действительности, воспринимаемой предельно субъективно. У Маоза родовое проклятие кинематографа, вуайеризм, становится фатальным: видоискатель камеры приравнивается к прицелу, и другого способа увидеть внешний мир не существует.
О том, как из военного опыта спустя почти тридцать лет родился кинофильм, получивший венецианского «Золотого льва», Шмуэль Маоз рассказал OPENSPACE.RU.
Читать текст полностью
— Это ваш первый игровой фильм? Что вы делали раньше?
— Ничего серьезного, за исключением одного арт-проекта для канала Arte. Находился, скажем так, на темной стороне кинематографа — снимал рекламу. Один ролик кормит тебя целый месяц. По большому счету, «Ливан» — моя первая настоящая работа.
— «Ливан» вы как терапию задумывали, как попытку избавления от травмы?
— Конечно, это терапия, хотя изначально такой цели не было. Как родилась идея фильма? Да не было никакой идеи — была эмоция, потребность выплеснуть свой опыт, показать войну такой, какая она есть. Неприкрытую правду, без украшательств, без героизации. Вы знаете о войне из фильмов, где один за всех и все за одного. Полная чушь. В ситуации между жизнью и смертью ты всегда один. Вот меня спрашивают, вижусь ли я с однополчанами. Нет. По правде говоря, никто не хочет видеть своих боевых товарищей, потому что после войны жизнь посвящена попыткам все забыть. Странно искать встречи со своими друзьями из ада. «Ливан» — фильм о том, как человек против своей воли оказался в непереносимой ситуации выбора между животным инстинктом самосохранения и потребностью оставаться человеком. На войне ты убийца по определению. Если не выстрелишь, твой друг погибнет из-за тебя. Нельзя сказать: «Да, имеется моральная дилемма, подумаю над ней и завтра решу». Решение требуется принять за доли секунды. И его последствия останутся с тобой навсегда.
— Два года назад Ари Фольман сделал анимационный «Вальс с Баширом» о той же самой войне. Очевидно, что она стала травмой целого поколения…
— В результате такой войны индивидуальный кошмарный опыт становится опытом национальным. Он порождает больное, страдающее общество. Я все время думаю: чем первая Ливанская отличается от других? Почему она стала нашим Вьетнамом? Понимаете, например, в Шестидневной войне было две армии, все в форме. Понятно, кто свой, кто чужой. От этого, конечно, не легче, но можно хотя бы ориентироваться на местности. У нас все было по-другому: боевые действия велись в населенных пунктах, враги в джинсах — как понять, кто из них гражданский, кто военный? Приказы постоянно менялись на противоположные. Чистый хаос, в котором оказались обычные люди, вырванные из нормальной ситуации. Когда смерть становится чем-то повседневным, а жизнь — случайным и мимолетным, ты вынужден поступать вразрез с моральными установками, на которых ты вырос. Потом можно делать вид, что ничего не произошло, вытеснять воспоминания или, наоборот, бесконечно к ним возвращаться — но это теперь навсегда. В конечном счете от этих воспоминаний отслаиваются все формальные причины, вся геополитика. Остается только то, что делает войну войной, — убийство человеком человека.
© Venice Film Festival
Кадр из фильма «Ливан»
— Вы ведь попали в армию не по своей воле, по призыву. Тогда у вас были какие-то представления о долге, патриотизме? Или война уже тогда казалась чем-то неправильным?
— Двадцатилетний солдат таких вопросов себе не задает. Ему кажется, что он играет в войну взрослыми игрушками.
— То есть о политике вы не думали?
— В двадцать лет? Нет, конечно. На войне никто не убивает ради идеи. Просто инстинкт. Я помню, был момент (он в фильм не вошел), когда я не стал стрелять, и кто-то снаружи заорал: «Ну и что за придурки там, в танке? Почему не стреляете, трусы?» Понимаете, какое давление?
— Почему вам потребовалось столько времени — почти тридцать лет — чтобы рассказать о своем опыте?
— Я хотел снять фильм как режиссер, кинематографист, а не как ветеран, который везде побывал и все знает. Нужна была дистанция, нужно было время. Я начал писать сценарий много лет назад и не раз пытался к нему возвращаться. И каждый раз, садясь за стол, я начинал чувствовать специфический запах.
— Какой именно?
— Горящего человеческого мяса. И сразу вслед за ним — я уже хорошо знал эти приступы — возвращалось все остальное: ужас, ощущение смертельной опасности. Но однажды я просто сел и написал сценарий, и мне больше ничего не мешало. Прекрасно помню тот день, он начался с самоуничижения: «Прошло столько лет, а ты ничего так и не сделал». Я ведь всегда в глубине души понимал, что смогу. Просто махнул на все рукой, понял, что терять нечего, и бросился навстречу собственному страху.
— Как вам пришла в голову идея снять фильм с точки зрения тех, кто сидит в танке?
— Мне было важно передать свой опыт, и я понял, что это невозможно сделать, используя классическую структуру киноповествования. Я не хотел, чтобы зритель понял мои чувства — я хотел, чтобы он всё почувствовал сам. Чтобы он полностью идентифицировал себя с моими персонажами. Я придумал: вы видите только то, что они видят; вы знаете только то, что знают они. Мне уже сказали много комплиментов, но я не считал и не считаю себя изобретателем какой-то оригинальной кинематографической концепции. Просто другого способа рассказать об этом я не представлял.
— Танк был построен в павильоне?
— Невозможно снимать в настоящем танке. В фильме два измерения: солдаты в танке и жизнь за его пределами, которую они видят через прицел. Сцены разрушенного города я снимал на натуре — все, кстати, в Тель-Авиве. А сам танк был построен в студии, по моим воспоминаниям. Когда декорация была готова, художники попросили меня прийти и проверить их работу, но я как-то тянул: «Может быть завтра? Или лучше на следующей неделе? Или через месяц?» И вот уже пора было решаться, всю ночь не спал, пришел на студию — кофе, завтрак, а потом зашел в павильон — и ничего, никакого страха. Был просто счастлив, что все получается.
— Как вы объясняли актерам свои задачи?
— Я их запер в темном тесном контейнере на несколько часов, чтобы они поняли, что это такое. Почувствовали на себе. Примерно то же самое я хотел сделать со зрителем. Потому что иначе ничего не объяснить. Я могу вам рассказать о своем опыте, вы выслушаете и скажете: «Да, я все понял». Но на самом деле вы ничего не поняли. Надеюсь, «Ливан» поможет понять. Я знаю, звучит пафосно, но главная задача фильма о войне — сделать так, чтобы войны больше не было.