Еще в девяностые годы концептуализм был совсем рядом, и даже те, кто прогулял этот открытый урок, все равно как-то его затвердили, уж очень много там было твердости.

Оцените материал

Просмотров: 9619

Урон и возмещение

Михаил Айзенберг · 16/02/2012
Сейчас уже забылось, что в первом своем воплощении «новая искренность» – не изобретение Дмитрия Воденникова, а одна из литературных масок Д.А. Пригова

Имена:  Дмитрий Воденников · Дмитрий Пригов · Тимур Кибиров

©  Игорь Скалецкий

Урон и возмещение
Есть у Ю.М. Лотмана такое высказывание: «Для того чтобы нехудожественная речь стала художественной на том же языке, надо ее как бы разрушить и создать заново». Оно, вероятно, никому не покажется неожиданным, именно поэтому от него легко оттолкнуться и идти дальше.

Пойдем дальше. Понятно, что это превращение — не «перманентная революция» и проявляется не в абсолютных категориях, а в сопоставлении: одно на фоне другого.

В семидесятые годы прошлого века стихи и не считались стихами, если в них не предъявлялись языковые смещения и (или) замещения. Прочее было из разряда «такое и публиковать можно» (самый обидный отзыв). Стихи должны были оторваться от привычных языков; новое время не могло говорить ни на одном из них. Материал отчаянно сопротивлялся, и писать стихи было невероятно трудно. Люди, пишущие много и при этом без отчетливых признаков графомании, казались какими-то титанами. (Сейчас скорее наоборот.) Написать следующее стихотворение было мечтой, а удачи видны сразу. Чувствовалось, сколько разных условий должно сойтись вместе, чтобы разошлась какая-то стена; чтобы тебя на время отпустил морок лирической рутины, когда все слова утоплены, как в болоте, все не сами по себе и по существу не имеют смысла.

Только в середине восьмидесятых появление на нашей сцене Тимура Кибирова обозначило какую-то новую возможность: оказывается, можно и так. И даже клановый читатель с облегчением перевел дух: «Вот стихи — а все понятно, все на русском языке».

Но, кажется, что-то произошло потом с самим этим облегчением: оно перестало действовать как именно облегчение, вошло в привычку и стало условием негласного договора. Есть авторы, которым это условие не под силу.

В те же годы Д.А. Пригов, обладавший особой чуткостью к климатическим изменениям, дал свой вариант ответа. Сейчас уже забылось, что в первом своем воплощении «новая искренность» — не изобретение Дмитрия Воденникова, а одна из литературных масок Пригова. И что-то масочное (и приговское) осталось в ней навсегда.

Еще в девяностые годы концептуализм был совсем рядом, и даже те, кто прогулял этот открытый урок, все равно как-то его затвердили, уж очень много там было твердости. И в Воденникове вполне различимо концептуальное начало, только скрытное и травестийное — переодетое в одежды героя-персонажа с ролевым, исполнительским отношением к слову. Такой концептуальный пастиш, где при общей постановочности уже не так важно, что часть обстановки — бутафория. Важен общий эффект при определенном освещении. Но, может, новый герой и мог появиться только в таком сценическом антураже? У каждого поколения есть некая зона желаемого: именно в ней помещаются те художественные возможности, которые это поколение чувствует своими, именно ему предназначенными. Моментальное признание Воденникова кругом авторов-ровесников, похоже, связано с тем, что он первым оказался в том месте, где их желания начали исполняться.

В начале новой эпохи неведомое близко, до него можно дотянуться. Но чем дальше от нас это очередное «начало времен», тем неведомое удаленнее, а пространство между ним и автором заполняется какими-то промежуточными сущностями — полномочными представителями необъяснимого. Автор получает возможность действовать через их посредничество. Отложенные контакты и опосредованные дистанции образуют некую область, где допустимо рассчитанное движение. А такие отношения (с материалом) проще выстраивать драматургически.

Эти инновации продуктивны в отношении жизни, уже принявшей определенные очертания — определившей себя. Застывая в обряде и ритуале, она и в маске признает черты своего «медленного» времени. Но с его окончанием, по всем понятиям, должен закончиться и маскарад.

Случилось, однако, что-то иное и очень неожиданное: «Время разрешило несобственные голоса» (О. Юрьев). Признало их особым, но законным видом собственности. Такие голоса бывали и раньше, но обмануться было невозможно: разница была слышна слишком отчетливо. А с девяностых — нет, не слишком.

«Поистине это так: в одном всегда можно быть уверенным — что время принесет урон; прибыль же или возмещение почти всегда представимы, но никогда не гарантированы» (Т.С. Элиот). Понятно, в чем урон, но где возмещение? Ведь вы, вероятно, уже поняли, что я полагаю то зыбкое равноправие голосов — собственных и несобственных — инерционным движением, порожденным «медленным» временем. Не меньше подозрений вызывает и прямое высказывание, представляющееся сейчас выходом из любого неопределенного положения. В этом случае говорящий обязан точно знать, кто он — кому именно принадлежит высказывание. Помилуйте, да разве такое возможно?

Я имею в виду: возможно ли это, помимо стилизации — заключения в кавычки самого говорящего? Понятно, что в кавычках (как в ловушке) непременно оказывается и его речь; это уже не прямое, а «новое прямое» высказывание — близнец «новой искренности», отставшей примерно на полтора десятилетия. Это определенный метод — высказывание героя (лирического, эпического), а не языка — единственного реального автора. «Разница как между речью о свободе и свободной речью» (А. Асаркан). Стихи не опережают общественное сознание, но в той же мере инерционно зависят от прошедшего времени.

Чем быстрее движется время, тем скорее сдвигается освоенное и осмысленное жизненное пространство. «Здесь действуют какие-то спонтанные силы, природа которых нам неизвестна, побеждает та из них, которая сильнее; наша задача — понять (почувствовать?) направление действия этих сил и степень их воздействия на нас самих в оценке данной ситуации» (А. Пятигорский). Новая материя, жизнь без определений и твердых форм, не противостоит человеку, но окружает и обволакивает. Для контакта с ней нужны и другие средства: текучие, протейные, меняющие свое значение. И, может быть, главной инновацией — как бы метаинновацией — могла бы стать изменившаяся способность различать инновации.

Поле мышления оказывается пустым, но человек, для которого невыносимы рутинные ходы, все же пытается там что-то прочитать. Для этого он сам должен там что-то написать. Он изобретает способ письма, а ради этого изобретает себя — существо, о котором ему пока ничего не известно.

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:9

  • lesgustoy· 2012-02-16 15:49:31
    внимательно прочёл
    но ничего здесь для себя не обнаружил

    воденников
    о гспд


    цитата юрьева

    на коду пятигорский

    а человек ... все же пытается там что-то прочитать


  • Николай Петров· 2012-02-16 17:08:20
    "Мне стыдно, Айзенберг..."
    )))
    Замечательно-точное эссе.
  • Aleks Tarn· 2012-02-16 18:21:16
    «Для того чтобы нехудожественная речь стала художественной на том же языке, надо ее как бы разрушить и создать заново»

    Не уверен, что эти вырванные из контекста слова Лотмана понимаются всеми одинаково. Кто-то прекращает читать уже на слове "разрушить" (даже без "как бы" - вовсе неспроста тут стоящем), кто-то с грехом пополам добирается до "создать" и лишь немногие - до "заново". А в этом последнем, между тем, и заключен весь смысл, утверждающий РЕгенерацию конвенции. И разрушение, о котором говорит Лотман, имеет своим предметом отнюдь не конвенцию художественного языка (которую самозабвенно разрушали клоуны типа Пригова), но "нехудожественную речь", которую в лоно оной конвенции и требуется ввинтить.
Читать все комментарии ›
Все новости ›