Сантехнику скажешь что-нибудь, и он ответит. Беседа идет в обе стороны. А вот поэт, хоть личность и творческая, как правило, наседает. Что-то мне в них не нравится.

Оцените материал

Просмотров: 48333

Чарльз Буковски. Солнце, вот он я

10/02/2010
Пять не самых матерных фрагментов из большого сборника интервью американского поэта

©  Чарльз Буковски / Азбука-классика

Чарльз Буковски. Солнце, вот он я
 

Судьба Чарльза Буковски в России сложилась несколько парадоксальным образом. Поэт по преимуществу и по самоощущению, для более или менее широкого российского читателя он оказался скорее прозаиком, автором коротких рассказов, «Женщин», «Фактотума» и «Почтамта». Связано это, разумеется, исключительно с издательской политикой, — внятный сборник стихов Буковски вышел, кажется, всего один — «Блюющая дама» в переводе Кирилла Медведева (плюс вот это издание «Нового культурного пространства»). В остальном стихи Буковски оказались в России довеском к его прозе — блестящей, но все-таки занимающей в корпусе текстов второстепенное, подчиненное место. Сборник «Солнце, вот он я» (34 интервью за 30 лет, 1963—1993), изданный «Азбукой» в переводе Максима Немцова, вызывает поэтому у широкого российского читателя некоторый когнитивный диссонанс, слово «поэт» встречается там чуть ли не чаще любого другого. Первое интервью Буковски дает в своей каморке в Голливуде корреспонденту Chicago Literary Times, последнее у него берет журналист из Германии у бассейна в собственном доме в Сан-Педро, за семь месяцев до смерти. Иногда Буковски явно не хочется разговаривать на предложенную ему тему — так, в беседе с Джоном Томасом ему явно интереснее ЛСД, чем вопрос о политике. В целом, однако, книга развенчивает миф об аполитичном пьянице, которого интересуют только женщины, книги, выпивка и стихи: Буковски высказывается на общественные темы, и порой довольно радикально. Не следует, впрочем, забывать: он прямо признавался, что не всегда говорит журналистам правду. Так что понять, где кончается собственно интервью и начинается байка, иногда так же нелегко, как отличить фигуру автора Хэнка Чинаски от собственно автора Чарльза Буковски. Отдельный интерес представляют собой вводки к интервью. Так, Майкл Перкинс (1967) пишет, что Буковски «напоминает русского Евтушенко, и в России он был бы знаменитее»; Дон Стрейчен (1972) призывает на помощь авторитеты («Сартр и Жене считают Буковски лучшим поэтом современной Америки»), Памела Ситринбом (1987) уже не оправдывается и называет его «мистер Буковски» (к тому времени по его сценарию уже был снят Barfly с Микки Рурком в главной роли).

Эта книга привлечет скорее уже состоявшихся поклонников Буковски — начинать с нее знакомство явно не стоит. Особенно интересно сравнивать Буковски и Чинаски: несовпадения иногда возникают удивительные.

 

О начале поэтической карьеры и коллегах по цеху (интервью Майклу Перкинсу, 1967)

«говорите, вы начали писать стихи в 35. чего так долго ждали?

послушайте-ка, давайте не будем наглеть, мне только что вырвали 6 зубов, и я запросто харкну кровью на это пивное пузо. В общем, я писал рассказы, в основном от руки печатными буквами, пока мне не исполнилось 25, после чего я все эти рассказы порвал и писать бросил. Отказы из «Атлантик» и «Харперз» были чересчур, вдруг стали как-то чересчур, всё те же самые, скользкие, — а потом я брал эти журналы, пытался их читать — и тут же засыпал. Потом еще голод в клетушках с жирными крысами, которые топотали внутри, и набожными квартирными хозяйками, которые топотали снаружи, — наваждение какое-то, поэтому я шел сидеть в барах, гонял с мелкими поручениями, обирал пьяных, обирали меня, сходился с одной безумицей за другой, мне везло, не везло, я выкручивался, пока однажды, в 35, не оказался в благотворительной палате больницы округа Лос-Анджелес, у меня из жопы и рта хлестала кровь жизни моей, мне дали полежать 3 дня, а потом кто-то решил, что мне нужно переливание. В общем, я выжил, но, когда вышел оттуда, в мозгу у меня стало как-то криво, и после 10 лет неписания я где-то нашел машинку и начал писать эти стихи. Не знаю почему, просто казалось, что стихи — меньшая трата времени.

кое-кто и до сих пор считает, что ваши стихи — трата времени.

а что не трата времени? Некоторые собирают марки или бабушек своих убивают. Мы все просто ждем, занимаемся мелочами и ждем смерти.

вы как-то связываете себя с какими-нибудь поэтами или движениями?

нет, по-моему, всей поэтической сценой правят банальные, бездушные, смехотворные и одинокие ишаки. От университетских групп с одного конца до битницкой толпы на другом, а также включая всех промежду и прочих. Удивительное дело, но я ни разу не слыхал, чтобы кто-нибудь излагал это так, как я сейчас излагаю.

зачем же так сразу, «ишаки»? сами-то вы не смехотворны?

потише давайте. Красная кровь на этой рубашке будет смотреться некрасиво. Битники и университетские мальчики очень похожи в том, что их всех засасывает толпой. Там правит толпа, публика, показушники, больные, слабые, изголодавшиеся блюющие педики; изголодавшиеся в том смысле, что души их прыщавы, а вместо голов — большие шарики с вонью. Эти поэты не могут устоять перед живыми аплодисментами полулюдей. Они из творцов становятся развлекателями, начинают ручкаться с толпой и ручкаться друг с другом, и у них сильно встает на славу. Я больше уважаю президента завода, который решает уволить 50 человек с конвейера».

{-page-}

©  Чарльз Буковски / Азбука-классика

Чарльз Буковски. Солнце, вот он я
 
 
О поэзии, женщинах и пиве (интервью Ф.Э. Неттелбеку, 1971)

«А почему вы вообще поэт?

А почему ты столько дурацких вопросов задаешь?

У вас так же крепко встает, как вам хочется?

Ни у кого не встает так, как хочется. Но 16 августа мне 51, так что я не жалуюсь. Я до сих пор иногда делаю 2 раза в день, ну, может, 4 в 3 дня, потом пару дней передышка. Конечно, бывают засухи, когда у меня нет подружки или я ее не ищу. Но вообще я женщин не выискиваю. Если они сами не стучатся ко мне в дверь, ничего и не складывается. Писателю, конечно, нужен опыт с женщинами. У меня это происходит крайне болезненно, поскольку я сентиментален и довольно сильно привязываюсь. Я не очень бабник, и если дама мне не поможет, почти ничего у нас с ней не бывает. Сейчас я не женат, у меня один ребенок, ей 6. Мне повезло, у меня было 4 периода долгих отношений с 4 необычайными женщинами. Все они относились ко мне лучше, чем я заслуживал, и на ложе любви были очень хороши. Прекрати я любить, ебаться хоть прямо сейчас — все равно мне и так уже, считай, повезло сильнее, чем большинству мужчин. Боги были добры, любовь — прекрасна, а боль — боль завозят товарными вагонами.

Каково ваше определение поэзии?

А почему ты столько дурацких вопросов задаешь?

Как вы считаете, какова лучшая марка пива на сегодняшнем рынке?

Ну, тут все непросто. На меня мягче всего действует «Миллер», но, по-моему, каждая новая партия «Миллера» на вкус хуже предыдущей. Что-то с ним происходит, и это мне не нравится. Я, кажется, постепенно перехожу на «Шлиц». И пиво я предпочитаю в бутылке. Пиво в банке явно отдает металлом. Банки — это для удобства торговцев и пивоварен. Увижу человека, пьющего из банки, и думаю: вот же дурень. Кроме того, бутылочное пиво должно быть в коричневой бутылке. «Миллер» опять же напрасно заливает его в белые. Пиво следует оберегать и от металла, и от света. Конечно, если есть деньги, лучше всего подняться на ступень и покупать пиво дороже, импортное или американское, но получше. Вместо доллара 35 выкладывать доллар 75 или 2 доллара с четвертью и выше. Разница во вкусе заметна тут же. И выпить можно больше, а похмелье слабее. Самое обыкновенное американское пиво почти отрава, особенно то, что из кранов на бегах наливают. Оно даже смердит — я имею в виду, оскорбляет обоняние. Если покупаешь пиво на бегах, лучше пусть минут 5 отстоится, а потом пей. Туда как-то кислород проникает, и вонь немножко испаряется. А на цвет оно просто зеленое. Перед Второй мировой пиво было намного лучше. В нем была острота, колючие пузырьки. А теперь не пиво, а помои, совершенно выдохшееся. Приходится довольствоваться тем, что есть. Под пиво лучше пишется и говорится, чем под виски. Можно дольше продержаться и излагать глубже. Конечно, многое зависит от говоруна и писателя. Однако пиво полнит сильно и ослабляет тягу к сексу — в смысле, и в тот день, когда пьешь, и на следующий. Пьянство по тяжелой и любовь по тяжелой редко ходят парой после 35. Я бы сказал, что тут лучший выход — хорошее охлажденное вино, и выпивать (пить) его надо медленно после еды, а до еды — ну, может, маленький бокал. Тяжелое пьянство — подмена товарищества и замена самоубийства. Вторичный образ жизни. Мне пьяницы не нравятся, но я и сам, пожалуй, выпиваю время от времени. Аминь».

 

О поэтах, о чтении и о хороших стихах (1974, интервью Роберту Веннерстену)

«Какие поэты вам сейчас нравятся?

Оден был неплох. Когда я был молод и читал, мне у Одена многое нравилось. Такой у меня тогда был настрой. Мне вся эта банда нравилась: Оден, Маклиш, Элиот. Тогда нравились, а теперь не поражают. Недостаточно раскрепощенные. Не ставят все на кон. Осторожничают. Говорят хорошие вещи и неплохо их записывают; но теперь они для меня слишком осторожные. И есть Стивен Спендер. Я как-то лежал в постели и открыл книжку. Знаете, как бывает, когда стихи тебя лупят. Мне на память приходит то, где несколько пафосно о поэтах говорится, — как они «подписали воздух за собою своей честью». Вот оно было очень хорошее. Спендер отлично все описал. Не помню целиком, но он меня просто перепахал — три, четыре, пять, шесть раз. А поэты посовременнее со мной так, пожалуй, не умеют. Может, в то время я был открытее, не так заигрался. Сидеть на трибунах зрителем и видеть, как парень пробивает хоумран: боже святый, мяч летит через изгородь, да это же просто чудо. А когда спускаешься туда и с ними играешь и сам что-то пробиваешь, тогда говоришь: «Да чего тут делать? Я же только стукнул по мячу, и он перелетел». Когда сам вступаешь в игру, чудеса видятся уже не так, как из-за боковых линий. Наверное, я просто неблагодарный. Потом наконец сам знакомишься с писателями, и это обламывает. Обычно, если их не увлекает стих, они ведут себя довольно склочно, пугаются, злобные такие бурундуки. А когда загораются, искусство — их поле; когда же сходят с поля, от них опять тошнит. Уж лучше я поговорю с сантехником за бутылкой пива, чем с поэтом. Сантехнику скажешь что-нибудь, и он ответит. Беседа идет в обе стороны. А вот поэт, хоть личность и творческая, как правило, наседает. Что-то мне в них не нравится. Черт, я и сам, наверное, такой же, но у других заметнее.

А классики — скажем, Шекспир, — дают вам что-то?

Едва ли. Шекспир на меня вообще не действовал, за исключением отдельных строк. Советы давал полезные, но меня не тащило. Короли всюду бегают, тени отцов эти — всё это говно верхней прослойки мне было скучно. Никакой связи со мной. Ко мне это не имело отношения. Я тут лежу в комнате, подыхаю с голоду, у меня шоколадный батончик и полбутылки вина, а этот парень мне рассказывает о том, как король мучится. Дождешься от них помощи, как же. Я вот Конрада Эйкена считаю классиком. Едва ли он относится к шекспировскому времени, но стиль у него классический. По-моему, на него влияли поэты постарше, еще тогдашние. Он из тех немногих поэтов, от чьих классических строк меня вставляет. Я очень восхищаюсь Конрадом Эйкеном. Но большинство этих — как бы их назвать? пуристов? — меня не увлекает. На чтениях как-то был один такой. Уильям Стаффорд. Когда он начал эти свои строки вворачивать, я просто слушать не смог. У меня инстинктивный радар, и он меня отключает. Я видел, как у него открывается рот, слышал звуки — а слушать не мог. Не хочу касторку пить.

©  Чарльз Буковски / Азбука-классика

Чарльз Буковски. Солнце, вот он я
Чего вы ищете в хорошем стихотворении?

Все нам скажет жесткая чистая строка. И в ней должна течь кровь; в ней должен быть какой-то юмор; в ней должно быть то неизъяснимое, про которое понимаешь, что оно есть, как только начинаешь читать. Говорю же, у современных поэтов такого почему-то нет. Взять Гинзберга. Он пишет очень много хороших строк. Берешь эти строки порознь, читаешь одну и говоришь: «Эй, а ведь хорошая строчка». Потом читаешь следующую и говоришь: «Ну и эта ничего», но все равно думаешь о первой. Переходишь к третьей, а там уже совсем другой поворот. Довольно скоро тонешь в мусоре слов, которые сами по себе слова, скачут вокруг. А общего чего-то — общего чувства — нет. Так часто бывает. Кинут хорошую строку — может, под конец, может, в середине или в первой трети, — но общности и простоты нет. Я, по крайней мере, не вижу. Может, они есть, только я не нахожу. Хорошо бы они там были — мне было бы что хорошего почитать. Вот поэтому я много и не читаю — или же так полагают другие.

А сколько следует читать? Мне всегда казалось, что нечитающие писатели — они как те, кто всегда говорит и никогда не слушает.

Я и слушаю-то не слишком. Мне кажется, это защитный механизм. Иными словами, я опасаюсь эдакой молотилки — когда что-то делаешь, а оно должно тебя как-то менять. Инстинктивно я заранее знаю, что никак не поменяет. Опять-таки у меня радар включается. Вовсе не обязательно залазить туда самому, если все равно знаешь, что там ничего нет. В юности я много ходил по библиотекам. Читать пробовал по-настоящему. Потом вдруг огляделся — а читать нечего. Я прошерстил всю обычную литературу, философию, всю кучу. Потом решил отвлечься — пошел блуждать. Забрел в геологию. Даже изучал операцию на брыжейке ободочной кишки. Дьявольски интересно. Какие скальпели брать, что делать — тут перекрыть, тут вену перерезать. Ну, думаю, неплохо, гораздо интереснее Чехова. Когда уходишь в другие области, вне чистой литературы, иногда очень увлекательно. Все ж не прежняя нудятина. Теперь мне уже не нравится читать. Скучно. Четыре-пять страниц — и глаза сами закрываются, в сон клонит. Такие дела. Есть исключения: Дж. Д.Сэлинджер; ранний Хемингуэй; Шервуд Андерсон, когда он еще был хорош, вроде «Уайнсбурга, Огайо» и пары других книг. Но все они портятся. Мы все портимся. Я обычно плох, но, когда я хорош, я хорош дьявольски».{-page-}

©  Чарльз Буковски / Азбука-классика

Чарльз Буковски. Солнце, вот он я
 
 
О Буковски и Чинаски (1975, интервью Марку Шенетье)

«Сначала вы сказали, что пишете автобиографично...

Я сказал — по большей части.

Ну да. По большей части. Тогда откуда новое имя? Почему «герой» всего, что вы пишете, — Генри Чинаски, а не вы сами?

А, это я с ними как бы так играю...

С «ними» — это с кем, с читателями?

Ну да, самую малость. Они знают, что это Буковски, но, если даешь им Чинаски, они как бы могут сказать: «О, какой же он клевый! Называет себя Чинаски, но мы-то знаем, что это Буковски». Тут я их как бы по спинке похлопываю. Они это обожают. Да и сам по себе Буковски все равно был бы слишком праведным; понимаете, в смысле «я все это сделал». Особенно если это что-нибудь хорошее или замечательное, или вроде бы замечательное, и там стоит твое имя. От этого праведность так и прет. А если так поступает Чинаски, то я, может, этого и не делал, понимаете, может, это выдумка.

Но вам же не обязательно так поступать; вы же не можете ни минуты считать, будто это какая-нибудь «боязнь ячества», если учитывать, чем на самом деле Чинаски у вас в книгах занимается...

Я, знаете ли, ужасно запутался.

В большинстве ваших рассказов, в их явной повседневности, обыденности, в их простоте у вас, по-моему, нет таких героических пропорций, которых стоило бы опасаться.

Я обычно себя немного принижаю...

И Чинаски выручает?

Выручает, да. О, Буковски помог бы еще больше. Вот мне только дай волю его унизить. На самом деле я не знаю, что такое Чинаски. Я не могу ответить, зачем я так делаю.

Он добавляет вам дистанции, чтобы дополнять реальные события?

Вообще-то, мне кажется, Чинаски дополняется меньше, чем Буковски. Может, Чинаски, наоборот, не дает дополнять. Я не могу ответить. Я не знаю, что такое Чинаски и почему я вставил его в роман; если бы в «Почтамте» был Чарльз Буковски, ну что, тогда бы они своими кровоточащими сердцами на сопли изошли, дескать, «великий поэт, такой великий писатель — и сидит на почте». Знаете, есть же такие типы. А скажешь им «Генри Чинаски» — и такое отношение несколько снимается. Может, в этом причина. Я для них, знаете, неуловим. Бог знает почему. Что-то мы делаем, даже толком не понимая зачем, но нам надо это сделать, иначе побагровеешь, позеленеешь и сдохнешь на месте, только и всего. Вот до чего важные вещи, но мы не знаем, зачем они. Это одна из них».

 
О ремесле (1985? для The New York Quarterly)

Как вы пишете? От руки, на машинке? Вы много потом редактируете? Что вы делаете с черновиками? Иногда от ваших стихов такое впечатление, что они у вас в голове рождаются сразу. Так ли это? Сколько мук и пота человеческого духа кладете вы на то, чтобы написать стихотворение?

Я пишу прямо на машинке. Она у меня «пулемет». Бью по клавишам изо всех сил, обычно поздно ночью, под вино и классику по радио, курю мангалорские «биди» «Ганеша». Редактирую, но немного. На следующий день перепечатываю стихотворение и в паре мест автоматически что-нибудь меняю, выбрасываю строку, сливаю две строки в одну, в таком духе — чтобы стало больше крепости, больше равновесия. Да, стихи рождаются «сразу в голове», я редко знаю заранее, что сей час напишу. Мук и пота человеческого духа тут мало. Писать легко — это жить иногда трудно.

<…> У вас случаются периоды засухи, когда вообще не пишется? Если да, то как часто? Что вы в такие периоды делаете? Что-нибудь возвращает вас в колею?


Засуха для меня — это два-три вечера подряд, когда я не пишу. Вероятно, засухи у меня бывают, но я их не осознаю и продолжаю писать, только писанина, видимо, не очень хороша. Иногда я и впрямь ловлю себя на том, что выходит скверно. Тогда я еду на скачки и ставлю больше обычного, ору и обижаю свою женщину. И лучше всего, если на скачках я проигрываю, особо не стараясь. Проиграю долларов сто пятьдесят или двести — напишу почти бессмертное стихотворение.

<…> Когда вы начали писать? Сколько вам было? Какими писателями вы восхищаетесь?

Насколько я помню, в самом начале я написал что-то про немецкого авиатора со стальной рукой, который сбил кучу американцев во время Второй мировой. Писал я ручкой, заполнил все страницы огромного блокнота на спирали. Мне тогда было лет тринадцать, и я валялся в постели весь в жутчайших чирьях — медики такого и упомнить не могли. В то время некем было восхищаться. Потом уже появились Джон Фанте, Кнут Гамсун, Селин периода «Путешествия»; конечно, Достоевский; Джефферс — только с его длинными поэмами; Конрад Эйкен, Катулл... не очень много. Я в основном насасывал композиторов-классиков. Хорошо было по вечерам возвращаться с фабрик домой, раздеваться, забираться в темноте на кровать, наливаться пивом и слушать их.

<…> Хотя вы пишете крепкие стихи для голоса, голос этот редко простирается дальше окружности ваших собственных психосексуальных забот. Вас интересуют национальные, международные дела? Вы сознательно ограничиваете себя тем, о чем будете или не будете писать?

Я фотографирую и записываю то, что вижу и что со мной происходит. Я не гуру и никакой не вождь. Я не стану просить решений у Бога или политики. Если кому охота заниматься грязной работой и создавать лучший мир — на здоровье, я его приму. В Европе, где моим работам сильно везет, на меня претендуют различные группы — революционеры, анархисты и так далее, — потому что я пишу про обычного человека с улицы, но в интервью я вынужден от всех открещиваться, потому что нет у меня с ними никаких отношений. Я сострадаю чуть ли не всем на свете, и в то же время все мне отвратительны.

Чему, по-вашему, нужно прежде всего учиться сегодняшнему молодому поэту?

Ему следует понять: если он пишет и ему скучно, другим людям тоже будет скучно. Нет ничего дурного в поэзии, которая развлекает и которую легко понимать. Вполне возможно, что гениальность — это умение говорить что-то важное просто. Поэту лучше не лезть в писательские мастерские, а разнюхивать, что творится за углом. И несчастьем для молодого поэта будут богатенький папа, ранняя женитьба, ранний успех или способность делать что-то хорошо.

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:11

  • pinokivio· 2010-02-10 21:31:40
    хороший писатель..
  • er_pavel· 2010-02-10 23:48:08
    да уж, мужик что надо
  • edna· 2010-02-11 03:16:50
    "...обычно я плох, но, когда я хорош, я хорош дьявольски."
    Да!
Читать все комментарии ›
Все новости ›