Пьянь, конечно, но какие характеры. Философы, эксцентрики, знатоки Библии.

Оцените материал

Просмотров: 73459

Саша Соколов: «Сколько можно на полном серьезе мусолить внешние признаки бытия?»

Ирина Врубель-Голубкина · 31/10/2011
ИРИНА ВРУБЕЛЬ-ГОЛУБКИНА беседует со знаменитым писателем о начале его литературной карьеры, об эмиграции, об отношениях с Бродским и о современной русской литературе

Имена:  Иосиф Бродский · Карл Проффер · Мариам Петросян · Мария Литвинова · Михаил Шишкин · Саша Соколов · Хорхе Луис Борхес

©  Предоставлено агентством ELKOST

Саша Соколов

Саша Соколов

В очередном, выходящем на днях 37-м номере тель-авивского журнала «Зеркало» публикуется интервью, которое Саша Соколов дал главному редактору «Зеркала» Ирине Врубель-Голубкиной. OPENSPACE.RU публикует это интервью с небольшими сокращениями.

— Я хочу говорить о том, как ты создал свой новый язык, свои тексты, которые изменили всю русскую литературу. Ты родился в другой стране, в окружении чужого языка. Как ты начинал?

— Я молчал лет до трех. Наверное, оттого что в Оттаве вокруг меня говорили на разных наречиях — по-французски, по-английски и по-русски. И вообще был необщительным, хотя любил слушать взрослые разговоры. В нашей московской квартире после войны люди были нервные, часто скандалили. Однако в каком-то возвышенном, театральном духе, вульгарные выражения не использовались. Отец — из дворян, мать — из простых, но зато фанатичка изящной словесности, и язык улицы был мне чужд, как и улица в целом. Воспитывала меня в основном тетка, сестра матери, женщина старорежимная, строгая. Она закончила классическую гимназию в Новониколаевске и точно знала, как должны вести себя хорошие господа. Прекрасно читала вслух, рассказывала чудные истории и пела сибирские песни. Книг в доме хватало. Главным писателем в семье был Гоголь.

— Что для тебя было важнее — литература или жизнь?

— Увлекало и то и другое. Я очень рано решил, что буду сочинять, лет в девять. У меня была явная тяга к письму.

— И какой был твой набор чтения, когда ты уже начал писать серьезно? Почему ты начал писать? Что явилось импульсом — протест против банальности советской жизни? Презрение? Преодоление текста? Многие говорят, что, когда они прочли Платонова, это было началом. Вот ты что-то читаешь и понимаешь, что за этим стоишь ты? Для многих из современных русских писателей это был Платонов, а ты говоришь о Бунине?

— Нет, Бунин был уже позже, его не печатали, а старых изданий не было. У нас дома имелись собрания сочинений русской и западной классики, потом появилась современная западная литература. И, конечно, влияла семейная атмосфера.

— Ты уже тогда прочел много западной литературы; из чего ты вышел — из русской литературы или из западной?

— Видимо, из их комбинации. В отрочестве, скажем, Куприн, с одной стороны…

— Но то, чего ты достиг, не берет истоков ни у Куприна, ни у Бунина?

— Но даже Сэлинджер и Фолкнер — это не модернисты, у них не было формальных новаций, которых я искал.

— А у кого они были?

— У Джойса. У Эдгара По. Имена, которые нельзя не учитывать.

— Мне кажется, Эдгар По оказал фантастическое влияние на русскую литературу, я уже не говорю о мировой вообще.

— У некоторых молодых людей есть склонность к размышлениям о смерти, а По пронизан этим, и когда ты читаешь его замечательные о ней фэнтези, то начинаешь развиваться в этом направлении. Чем больше ты готов к приятию небытия, тем ты свободнее. Я думаю, самураи правы: человек всегда должен быть готов к исчезновению. В Союзе летальная тематика в искусствах не поощрялась, и публикация По стала своего рода прорывом. Его мистика вдохновляет. Ведь жизнь без смерти ничего не значит, она — одна из форм нашей вечности.

— И то, что пишешь, это — преодоление смерти?

— Это преодоление маленькой личной смерти, многими перьями движет эта надежда. И — клавиатурами.

— Но как ты начинал? Вокруг была пустыня официальной литературы. Каков твой первый литературный круг, что значил для тебя СМОГ? Ты уже пришел туда сложившимся человеком?

— Когда я познакомился со смогистами, они еще не были СМОГом — это была группа, которая только намечала путь. Судьба направила меня в тот вечер на Маяковку, где было очередное чтение, там мы все и познакомились. Я только что убежал из армии через сумасшедший дом, выписался, еще донашивал шинель, ходил пижоном. Я был счастлив, потому что кончилась моя неволя, в кармане — «белый билет», и, как перст указующий: ты свободен и иди туда. Года с 60-го мы с приятелями ездили по субботам на площадь Маяковского, слушали неофициальных поэтов, и я уже знал кое-кого из других завсегдатаев. Там появлялся Буковский, один из заводил; Галансков − в будущем значительные фигуры диссидентства. Окуджава не появлялся, но о нем уже говорили.

— А что ты читал тогда из западной литературы?

— Кроме Джойса, кое-каких американских прозаиков, у них меня интересовала техника: Шервуда Андерсона, Эрскина Колдуэлла, Гертруду Стайн. Кого-то из скандинавов. Из французов — Мопассана, Флобера, хотя они реалисты. Из поэтов — Уитмена, Аполлинера. Я долго не мог решить, что писать — прозу или поэзию, хотел найти что-то среднее, тянуло к верлибру, к стихопрозе. Я, надо сказать, достаточно однозначен, в смысле однолюб. Вот Миша Гробман — ему хорошо: он и поэт, и художник, и теоретик, и вообще Левиафан. Такая многоликость для него органична, а для меня была бы просто обременительна психологически. Говоря еще о влияниях: часто узнаешь писателей опосредованно, через тех, которые в себя их вобрали, усвоили и использовали их опыт. Например, после Лимонова читать Генри Миллера было уже не слишком любопытно. Мне кажется, кстати, самая его важная вещь — «Колосс Марусский», мемуары о предвоенной Греции. Дивный стиль. Года с 59-го я ходил к математику Аполлону Шухту. В той квартире возле Литинститута сходились молодые свободомыслы; читали и обсуждали неподцензурное, недозволенное, скажем, Кафку, Рильке, Ницше, французских символистов. Те собрания давали ощущение причастности к чему-то значительному.

— Ты прочитал уже Артема Веселого, Платонова, Пильняка, футуристов. Что это для тебя было — новое слово в новой литературе?

— Я читал Пильняка, Платонова; они были очень популярны в той среде.

— А для тебя?

— Важны, но не особенно. Все относились к Платонову с придыханием, я — спокойно. Его язык казался корявым. Я знал, что буду писать по-другому. Хотя можно сказать, что в «Между собакой и волком» слог тоже местами негладкий, но тут уж я не виноват — так на Волге объясняются, а я это сконденсировал. Джойс и компания для меня важнее Платонова.

— А обэриуты, футуристы?

— Обэриуты мне никогда не нравились. Какие-то отдельные кусочки, детали, может быть. Впечатлял Хлебников, конечно, его формальные находки прекрасны. Однако большие поэмы излишне сумбурны, смутны. А Маяковский — самый близкий.

— Толстой говорил, что важно, что, как и с какой страстью написано. Важно — с какой страстью! Для чего ты хотел сказать что-то?

— О, понятно, страсть необходима, но мне еще нужна музыка, звук: вещь должна звучать, как симфония. Задача мастера — показать возможности языка. Что дальше? СМОГ был для меня слишком угарным, богемным, через год я отошел. Резко изменилась среда. Я написал «Школу для дураков» уже после университета, после «Литературной России». Этот еженедельник многому научил: прежде всего — работе над стилем. Там служили люди грамотные, творческие. Как и в толстых журналах, имели хождение тексты и авангардные, и антисоветские, велись довольно смелые разговоры. Авторы, в большинстве своем члены Союза писателей, писали неважно, их материалы приходилось переделывать. В соответствии с установкой, конечно.

— Значит, ты редактировал себя?

— Да, я знал планку, знал, что требуется, но не в смысле цензуры.

— Да, мы были в этом смысле абсолютно свободны! Ты хотел печататься?

— В пору СМОГа. Потом понял, что то, что я хочу и умею делать, в той системе не опубликуют.

— То есть понял сразу?

— Понял довольно рано, решил, что пора сочинять только то, что мне самому интересно. И ориентировался на западные возможности.

А когда установились первые связи? Кто из западных издателей первым прочитал, кто вообще первым прочитал?

— Первый, кто прочитал, — моя первая жена.

— Кто она?

— Это была Тая Суворова. Коллега. Вы вместе учились на факультете журналистики, исключительно талантливая, с потрясающим чувством языка. В 90-е издавала два гламурных журнала: «Он» и «Она». Сейчас работает в Калифорнии. У нас были друзья, ставшие цветом журналистики. А кое-кто и в прозе преуспел. Скажем, Игорь Штокман, лауреат всяких премий.

— А почему вы с Таей разошлись?

— Ну, рядом ведь были и другие коллеги. Если не считать дурдомов, факультет журналистики был самым свободным учреждением. Благодаря Ясену Николаевичу Засурскому, который единственный из всех деканов страны не состоял в партии, разрешалось на занятиях обсуждать все, что угодно. Самиздат ходил по рукам без утайки. Меня те тексты художественными достоинствами не удивляли, удивляла смелость авторов.

Ты писал тогда? Что?

— В годы студенчества и позже — этюды, новеллы, работал над формой. Идея «Школы» уже в голове клубилась, но я выматывался на литературных галерах, в редакциях, работать приходилось часов по двенадцать в день, на то, чтобы писать свое, большое и честное, сил не оставалось.

Ты ушел в егеря, потому что почувствовал, что больше не можешь в этой напряженной обстановке?

— Нужна была свобода, чтобы спокойно думать. Я понял, что больше не смогу ходить в присутствие. Но на что жить?

А родители?

— У нас к тому времени отношения совсем испортились.

А детство было все-таки прекрасным?

— Отнюдь, оно было полно неприятностей. Считалось, что у нас гениальная семья, все родственники по отцовской линии — великие математики, ученые, а я получился мальчиком правого полушария, в теоремах не смыслил: не вписывался, словом, в традицию. Но мать все же надеялась, что из меня что-нибудь да выйдет. Она часто говорила: «Учеба кажется тебе сейчас бесполезной и скучной, но все, что ты узнаешь, когда-нибудь пригодится».

— Все пригодилось, когда ты начал писать?

— Абсолютно. Мне нужно было найти место, где жить и думать. Я вспомнил о прекрасной местности к северу от Москвы, за Волгой. Там была дача моего школьного друга, то есть его семьи, рядом охотничье хозяйство, небольшая деревня. Мы с ним ездили туда с давних пор и зимой и летом. Я снял там избушку за 10 рублей в месяц. Хозяин устроил егерем: в охоте я уже немного разбирался. Служба особенно не обременяла, появилось свободное время.

— Ты сидел и писал?

— Серьезные тексты я больше трех-четырех часов кряду писать не могу, надо отдыхать, отвлекаться.

— А потом ты выдаешь продукцию?

— Да, но для выдачи добротного текста требуется совершенно свежая башка. Тверской пленэр очень даже способствовал. Сельчане при всей своей необразованности народ толковый. Пьянь, конечно, но какие характеры. Философы, эксцентрики, знатоки Библии. Короче, деревенская жизнь скучной не показалась.

— Ты в ней участвовал?

— Положение обязывало. Егерь должен вникать, входить в обстоятельства, а то ведь уважения не будет. Но связь с Москвой не прерывалась, коллеги наезжали нередко.

— Ты приблизился к религии, читал Евангелие?

— Да. Это было откровение. И формально Писание важно. Многие не понимают, даже верующие. Неинтересно, мол, там все время все повторяется. Так ведь это и есть то самое. Литературная среда 50-х была рассеянная, в 60-е сгустилась — добавился Солженицын, самиздат, веяния с Запада. В 70-е уже для меня начался пик — я писал «Школу для дураков».

— Ты понимал, что создал новое, совершенно новое?

— Я понимал, что это хорошо, что это надо печатать. Так получилось, что возникла женщина из Австрии — в будущем моя вторая жена, славистка. Она предложила переправить рукопись за границу. Отправили по австрийской диппочте, потом рукопись почему-то оказалась в Египте, а потом в Америке — кто-то пошутил, что рукопись пришла туда с египетской маркой.

— И вышла книга.

— Вышла книга, но я уже был к тому времени за границей.

— А почему ты решил уехать? Или был такой ветер?

— Что да — то да, ветер странствий дул сильно, уезжали многие. Расстался с Волгой, полгода провел на Кавказе, в Георгиевске. Потом вернулся в Москву и понял: все — больше не могу жить в этой стране.

— А твоя книга на Западе?

— Мне сообщили, что рукопись уже в Америке, в издательстве «Ардис». А я думал, что она выйдет в «Посеве», готовился уже сушить сухари. Между тем борьба с властями за право на выезд благополучно закончилась. Брежнев был единственным, кто мог отпустить меня на волю, переступив через нежелание отца. Моего то есть.

— А он знал?

— Я думаю, отец был первым человеком, который сообщил, куда нужно, что его сын связан с иностранцами. Он не мог этого не сделать, ему полагалось. Словом, в одну прекрасную ночь явились люди в штатском и объявили, что завтра можно прийти за паспортом, хотя я даже не подавал заявление в ОВИР. Наутро получил выездную визу на месяц. И через день — Австрия. А затем, незадолго до публикации «Школы для дураков», прилетел Карл Проффер, шеф «Ардиса», и предложил переехать к ним в Мичиган, в издательство, работать, рецензировать рукописи. Так что у меня была довольно мягкая посадка.
Страницы:

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:9

  • jass· 2011-10-31 17:55:42
    Огромное спасибо за интервью. О Саше Соколове в последнее время мало что слышно. А так хочется узнать, чем живет этот по-настоящему выдающийся писатель. Еще раз спасибо!!!
  • OlegGore· 2011-10-31 18:31:21
    Спасибо за интервью! О Соколове очень важно почаще писать.
  • interRaptor· 2011-10-31 19:20:49
    Спасибо!
Читать все комментарии ›
Все новости ›