Сегодня мне стукнуло 100.

Оцените материал

Просмотров: 69687

Евгений Харитонов: две годовщины

Татьяна Щербина, Наум Вайман · 22/06/2011
К 70-летию со дня рождения и 30-летию со дня смерти одного из главных русских писателей ХХ века OPENSPACE.RU публикует его тексты и воспоминания о нем ТАТЬЯНЫ ЩЕРБИНЫ и НАУМА ВАЙМАНА

Имена:  Евгений Харитонов

©  Из личного архива Татьяны Щербины

Евгений Харитонов в своей студии, 1977

Евгений Харитонов в своей студии, 1977

11 июня 1941 года в Новосибирске родился Евгений Владимирович Харитонов. 29 июня 1981 года в Москве он умер. Между этими двумя годовщинами OPENSPACE.RU публикует мемориальную подборку материалов об одном из самых значительных русских писателей.

При жизни Харитонов не публиковался — и для него эта дежурная для описания авторской практики советского времени формула значит больше, чем в других случаях, — Харитонов не публиковался вообще, ни в официальной печати, ни в эмигрантской, ни толком в самиздате1. Он умер внезапно — что называется, на пороге признания: через несколько месяцев после смерти он был отмечен неофициальной Премией Андрея Белого, тогда же появились в печати тексты — сначала в самиздате, потом за рубежом, а затем и в постперестроечной прессе. Вышли два собрания произведений Харитонова («Слёзы на цветах», М., 1993; «Под домашним арестом», М., 2005), много воспоминаний и статей о нем.

«29 июня 1981 года на одной из улиц Москвы скончался Евгений Владимирович Харитонов. Собственно, известно и название этой улицы, и точное место, и точное время, но просто кощунственно называть их, когда эти внешние приметы скажут читателю больше, нежели само имя Евгения Харитонова. А ведь ушел один из талантливейших прозаиков в нынешней русской литературе». Эти слова Д.А. Пригова из его тогдашнего некролога Харитонову я уже приводил десять лет назад в предисловии к публикации ранних стихов Харитонова и вправе снова процитировать их здесь: имя Евгения Харитонова и спустя 30 лет после его смерти остается известным, пользуясь словом Жуковского, Für Wenige — «для немногих».

С одной стороны, безоглядная радикальность писательского проекта Харитонова и его сознательная авторская установка на, как с упором сказано в одном из его стихотворений, «скрытность от б о л ь ш и н с т в а» подразумевают известную камерность аудитории. С другой — мне все же кажется, что количество этих «немногих» могло бы быть и больше: сегодняшняя малочисленность читателей Харитонова и сохраняющийся за ним статус «подземного классика» отчасти вызваны банальными внелитературными обстоятельствами — прежде всего малым тиражом и труднодоступностью его книг. Первое собрание текстов Харитонова быстро разошлось (я бы сказал, растворилось) среди «продвинутой» публики начала 1990-х, моментально присвоившей автору, согласно тогдашней общественной моде, звание «культового»; второе издание легло в ту же, подготовленную перестроечными медиа, но суженную временем нишу. Стремлением преодолеть эти внешние обстоятельства продиктованы структура и, так сказать, инструментальный характер настоящей публикации: кроме написанных по просьбе OPENSPACE.RU воспоминаний о Харитонове ТАТЬЯНЫ ЩЕРБИНЫ и НАУМА ВАЙМАНА, я включил в ее состав и давно известные тексты писателя, до сих пор, к сожалению, отсутствовавшие в сети: одно из его центральных произведений «Слёзы на цветах» (1980), текст «Непечатные писатели» (1980) в авторском чтении и замечательное помимо всего внятной авторефлексией письмо Харитонова к Василию Аксенову, ставшее предсмертным.
Глеб Морев


Татьяна Щербина. Нефантазии Евгения Харитонова
Наум Вайман. Монтажная стружка о Евгении Харитонове
Евгений Харитонов. Письмо к Василию Аксенову
Евгений Харитонов. Слёзы на цветах
Евгений Харитонов. Непечатные писатели


НЕФАНТАЗИИ ЕВГЕНИЯ ХАРИТОНОВА

Татьяна Щербина

29 июня 1981 года в Москве стояла такая жара и духота, что прямо с утра я запихнула в дорожную сумку одеяло, какую-то еду, и мы с моим тогдашним мужем отправились в Ботанический сад. Сейчас это надо объяснять, как и всю тогдашнюю жизнь: Ботсад — потому что не существовало кондиционеров, еду — потому что не было кафе, одеяло — потому что не на чем было сидеть, кроме как на траве. В 6 часов вечера ко мне должен был прийти Женя Харитонов. У нас возник бурный дружеский роман, хотя познакомились мы давно, в 1977 году, когда он был режиссером Театра мимики и жеста, а я, закончив филфак, увлеклась пантомимой и стала о ней писать.

Пантомима была примерно тем же, чем спустя десять лет рок, но только рок стал маркером эпохи перемен: «мы ждем перемен» пелось, когда фундамент уже качнулся, а 70-е были временем бессловесным и беспросветным. Интеллектуальное уходило в огороженный терминологией структурализм, артистическое — в пантомиму. И то и другое было территорией свободы, где можно было не отстраивать себя от власти — в ту или другую сторону. Пантомимические спектакли Гедрюса Мацкявичюса становились событиями, а спектакли Жени Харитонова ценил достаточно узкий круг «слышащих» и глухонемые, которым и был предназначен театр. Я приходила частенько к Жене на репетиции, они были интереснее самих спектаклей, это была та же его литература, о которой я еще ничего не знала, вернее, комментарий к ней. В это время бытовало среди советских писателей выражение «пишу нетленку», а среди антисоветских говорили о «духовности» — религиозной, эзотерической или хоть какой. «Дух» советский проект испустил как раз в семидесятые, ему искали замену. А Женя Харитонов написал рассказ «Духовка», уподобив волшебное слово духовность той самой пародийной для нашего круга нетленке.

Я прочла этот рассказ году в 80-м, кто-то дал машинопись, на меня он произвел впечатление. Бормотание, мимика и жесты, ничего не значащие обмены репликами из обычной рутинной жизни. Сама мысль писать так: будто вскользь, на ходу, как записывала бы любительская видеокамера (их тогда еще не было), показалась удивительной. В русле «Москвы — Петушков», но без всякого «колорита». Сходно с бормотанием Всеволода Некрасова, но тут повествование все же, сходно и с Чеховым, но других обстоятельств Чеховым: не человек в футляре, не дама с собачкой, а отказывающееся от форматирования (или стереотипирования, типизации) «я», которое на сторонний взгляд — ничто, а для себя — единственно доподлинно знаемое. Я встал, я сел, я пошел, я сказал, мне сказали, я оказался с тем, кто вдруг исчез, уехал. Вот и все. Все остальное — не истина. Этот рассказ отнимал соломинки — тогда хватались за Блаватскую, Федорова, Штайнера, йогу, тантру, за пасхальные яйца, кто за что, это было мерцание истины, а тут — ушел-пришел. И даже не описывается, что чувствовал. Но из мимики и жестов мы понимаем, что чувствовал, читаем пантомиму и догадываемся. Мы же вообще ничего не знаем доподлинно, только догадываемся. Это был Женин театр в письме, но я еще не знала, что тот Харитонов и этот — одно лицо. Я впервые публично выступила со стихами в 1980-м (а начала писать в 1978-м), читала часто, публиковалась в самиздате, и Женя уже слышал обо мне, когда однажды мы встретились на какой-то домашней литературной вечеринке и удивились друг другу: оказалось, что он и есть автор «Духовки».

Женя приносил мне разные свои вещи, я их заглатывала, отмечая отсутствие зазора между ним самим и его текстами. Пантомима произвела удивительную революцию в сознании: у тебя не шесть рук и не три головы, ты не можешь их себе пририсовать, а нафантазировать можно что угодно. Женя был противником фантазирования, его тексты — это попытка обнаружить реальность вне фантазий, которые различаются только тем, что одни становятся стереотипами, а другие остаются «авторскими», то есть материалом для психоаналитиков.

©  Равиль Деушев / Из архива А.Я. Дериева (Новосибирск)

Евгений Харитонов на балконе своей квартиры. 28 или 29 апреля 1981

Евгений Харитонов на балконе своей квартиры. 28 или 29 апреля 1981

Женя сказал, что написал пьесу и в следующий раз, когда машинистка ее напечатает, дня через два-три, принесет. (Сегодня не все поймут, что такое машинистка, ну да ладно, на то и поисковики, чтоб знать всё.) Следующий раз определился, 29 июня 1981 года, 6 вечера. Женя забрал у машинистки рукопись — в ВТО (ныне СТД), находившемся на Тверской (ныне торговый центр), на углу с Пушкинской. В этот удушливый день поехал и взял экземпляр, который принес мне уже не он, а его душеприказчик. Так, помнится, он себя обозначил. Пьеса называлась «Дзынь». Это была как раз фантазия: обратный ход времени. Герой лежит в гробу, потом оживает, но ему плохо, он болен и немощен, потом он все моложе, у него все больше сил, все больше желаний и возможностей…

В Ботаническом саду, сидя на одеяле с ручкой и тетрадкой, я пишу стихотворение, посвященное Жене. Оно начиналось так: «Я плачу, оттого что нет грозы, как зелень ядовита в это лето, такого фосфорического света нет в каталогах средней полосы» — это неподцензурный альманах, в котором участвовал Женя, так назывался, «Каталог». Стихотворение, которое должно было быть радостным, упорно продолжалось на трагической ноте: «Я плачу — оттого что медлит дождь, стоит в резьбе нефритовой крапива, природа неестественно красива, всё нынче зацветает, даже хвощ». А потом «я плачу, на малиновой щеке застыла лихорадочная блёстка, я бледная от роду, как известка, и я привыкла жить на сквозняке», и это как бы о себе было о нем, о себе это была бы фантазия, а о нем — правда. Картинка, нарисовавшаяся словами, чуть опередила реальность.

Я дописала стихотворение, в спешке (последнее четверостишие совсем небрежно, лишь бы закончить), посмотрела на часы, вскочила — пора, а то Женя придет и окажется у закрытой двери. Мы сворачиваем пожитки, почти бежим к выходу, он большой, этот сад, и вдруг на траве видим вороненка, который стоит и не думает улетать. «Странно», — говорит муж и протягивает к нему руку. Тот стоит. И я замечаю, что в клюве у него кровь. Муж берет его на руки, я истерически кричу: «Отпусти, не трогай», он не соглашается: «Возьмем с собой», а у меня такое чувство, что он держит в руках несчастье. И я воплю, но он упорно несет его домой, по пути вороненок умирает. Это был плюс-минус тот момент, когда на Пушкинской улице от тромба в сердце падает и умирает Женя. Вот тут разница между фантазиями и знаками, связями, которые нам непостижимы; и сейчас, когда я пишу это спустя тридцать лет, я снова переживаю ту сцену, тот холодок в спине, мурашки по коже, затемнение в глазах, и ту недосказанность, которая свойственна как бы случайным синхронностям и как бы нереальным перескакиваниям во времени. Когда Женю хоронили, у него одна щека была малинового цвета, и на ней все время выступала блестка, которую мать стирала платком, а она всё выступала и выступала. Он в жизни был очень бледен, а тут… тут был уже не он, но, как и в его пьесе, Женя постепенно оживает — своими текстами, его письмо читается сегодня совершенно естественно, потому что «соломинки», мешавшие его воспринять должным образом, обломились. Осталось всё в чистом виде, мы не можем его назвать, это «чистый вид», многим он кажется пустотой и наваждением, но если почитать Харитонова, то всё встанет на свои места.

______________________________________

1 Два подтверждающих правило исключения: публикация «Духовки» в 1979 году в ленинградском подпольном журнале «Часы» и подборка текстов в машинописном же «Граале» за месяц до смерти.

{-page-}

 


МОНТАЖНАЯ СТРУЖКА О ЕВГЕНИИ ХАРИТОНОВЕ

Наум Вайман

Помню, что был 77 год, кажется, весна ранняя, середина дня. Я зашел к Мише2, у него сидел худой мужчина, старше нас лет на десять, а то и больше, так мне показалось, он выглядел устало, резкие вертикальные морщины вдоль щек, вроде бы простецкое русское лицо, но в нем какая-то незаурядная ядовитость. Миша представил: Женя Харитонов. Он прежде рассказывал о нем (занимался в его театре для заикающихся), всегда с воодушевлением, давал читать небольшой текст — мне понравилось. Я сказал, что рад познакомиться, он сверкнул на меня стальным взглядом и тут же убрал его в кобуру век. И лицо опять приняло усталое выражение, как будто этот взгляд отнял слишком много сил. Я еще подумал: волчара. Одинокий волчара.

©  A–Я, Paris, 1985

Евгений Харитонов. 1981

Евгений Харитонов. 1981

И еще раз мы виделись, когда Миша взял меня на спектакль театра для глухонемых, Харитонов был там вроде режиссера. Помню, что все происходило в каком-то подвале, сцена от зрительного зала, мест на тридцать (две-три длинные скамейки), никак не отделялась, это было какое-то странное, жутковатое зрелище. В конце спектакля все, и актеры, и зрители, обнимались, радостно мычали, чуть ли не плясали вокруг Харитонова, он, слабо улыбаясь, кивнул нам, мы протиснулись и пожали ему руки…

Когда я через много лет увидел фильм «Караваджо» Дерека Джармена, актер, игравший Караваджо, вдруг напомнил Харитонова, всегда пасмурного, настороженного, цепкого… Я уже был хорошо знаком с его прозой, естественной, как разговор, в ней была беспощадность, за которой стояла какая-то вера… она мне не просто нравилась, она меня увлекала. Как и он сам, по впечатлению первой встречи, притягивал, пугал и притягивал... Вот и в Риме, в церкви темной, Караваджо поразил, когда стены вдруг ожили, затеплились, засветились живыми телами, их обнаженность не была картинной, она почти смущала своей непристойной естественностью, вызывающей свободой. Может быть, действительно эти «люди лунного света» видят жизнь ярче?

У Миши в письмах есть несколько упоминаний о Харитонове, вот они.

20.6.78.
…Женя из студии ушел, дело кончилось.

15.9.78.
…«Последний шанс»3 пошел резко в гору — пластинка, телевидение, радио, слёт в Куйбышеве — помнишь длинного Щукина у Жени?

24.10.78.
…Сегодня вторник, а в воскресенье был спектакль у Жени — в театре Мимики в Измайлове. Я видел когда-то премьеру, в январе 1973-го, — и тоже Женин приятель посоветовал. Интересно, а главное, я соображал кое-что о Женином творчестве вообще. Он тут написал новое большое произведение, острее прежних. Вообще, ужасно умный малый. Мы тут говорили об Элиоте, тот сказал, что английский язык более других удобен для поэзии. Потому-то и потому-то. Женя говорит: ну, если бы он это просто говорил от себя, оно хорошо — есть и такой персонаж в мировой драме, и такой голос. А то он делает вид, что «объективен». И мне очень запала эта «мировая драма». Я никогда так не смотрел на жизнь и сразу схватил, что это иной и особый взгляд. Свойственный, вероятно, людям вроде Блока. Недаром я не любил... А меня всегда охватывает особое чувство, когда сталкиваюсь с другой культурой: «это умнее меня...»

7.12.78.
…Хотя Женя, сукин сын, и пишет: «Международная человечность». Вообще. Если бы ты видел, что он тут теперь пишет, ты бы удивился, как я с ним вожусь. Я и сам порой удивляюсь. Писатель — особая кость.
Тут, кстати, благодаря ему я понял окончательно две вещи об искусстве. Он рассказывает, что есть тут такой Улитин4, джойсист — пишет в стол и даже ни о чём не думает. Женя говорит «клинический случай». А в Новосибирске — Маковский5, приехал из Москвы — и так там остался, живет в общежитии...

Артиллерийские большие огурцы
Собирали... в канаве


Невозможно получить прописку
На татарской станции Москва...


Ну вот, строчки сами за себя говорят. А у меня вчера был разговор — я пошел к одному врачу-неврологу насчет сна, я и не хотел, но знакомая позвонила, ну, пойду. Думал, может, интересное чего. И точно. Он лет на пять старше, и говорит, что тоже писал стихи, и неплохие, и должен был решать, что делать. И победила работа — он занимается сном и сновидениями. Победила потому, что тут — «статьи, письма, общение — вот то, что вы (я то есть) говорите. А там — в стол, и, ну, нескольким людям, мнение которых хотя вы и цените...»
В общем, интересно. Мы договорились увидеться, он покажет, что писал. Со сном тоже вроде бы поможет. Да, и мы говорили вот о таком, что есть ведь писатели, которые черпают из страданий. Он говорит: Ну, это шизоиды. Мы не такие. Судя по тому, что вы говорите. Я говорю: да, это так, я могу писать, когда всё более или менее хорошо. Но, может быть, настоящее искусство... — Нет, нет! — Ну, есть разные искусства, в конце концов... — Это пожалуй...
Ну вот, а когда я вернулся, чинил магнитофон, звонит Женя, читает очередное произведение, а потом опять Улитин и Маковский, и я, блядь, понял! да, искусство стремится оторваться от утилитарного начала своего — и стать «вообще», воздухом. Поэт склонен опоэтизировать даже ужасное — «чем хуже, тем ярче». Каждый находит меру для себя между житейским и писательским. Недаром Аверинцев писал: «как писать? — и как быть писателем?»
<…>
Ну вот. А ещё Женя мне большое дело дал — он ведет театр для заикающихся, в психологии. Я всё не ходил, а на той неделе пошёл — и так рад! Я ведь всегда сторонился постановок — и потому, что заикался, и вообще — «нам, философам...»
А тут — можно не стесняться, а главное, я ужасно увлёкся: именно, что можно играть, фантазировать, непредвидимо.
Он читает пьесу (Зощенко), пересказывает — и мы играем, не уча ролей, импровизируя по канве того, что помним, — он вмешивается, говорит то за того, то за другого, нас человек десять, ужасно весело и интересно!

25.12.78.
…Потом зашёл Овчинников6 — я писал, из Новосибирска, говорит: нет, конец неточен. А он страшно тонко чувствует язык. Тоньше Жени.
С прозой тоже — ясность. Вообще, я от Жени очень научился7 — просто строить фразу. Даже из разговора изгоняю сложности. Только теперь и понимаю, как китайцы достигали своей «прозрачности» стиля.

4.2.79
…Проболтал с Викой, потом муж пришел. Он сильно заикается, она почти нет. Звал их к нам в театр заикающихся, я теперь там организатор — Женю уволили. И мне даже хочется побыть режиссером. Начнем с Гамлета — Женя посоветовал.
Да, поставим Гамлета. Выпрошу у папаши кинокамеру, сделаю фильм. Без костюмов, так. Женя зайдет, подправит…

14.2.79

©  A–Я, Paris, 1985

Евгений Харитонов. Фрагмент фотографии. 1979

Евгений Харитонов. Фрагмент фотографии. 1979

…Его мама препятствует его воле. Так вот, начал я как режиссёр, а потом он вошёл в силу. Нас двое. Погасил свет, ночь ведь, первая сцена. На столе — большие счёты — призрак. Метода Жени — роли не учим, импровизируем и в речи и в движениях. Он мне: «Горацио же диссидент: он чувствует, что в государстве что-то не так, эта неожиданная смерть старого Гамлета, и женитьба. Он не верил в призрака, а теперь боится его, но почему не верил? — он рационалист — так теперь он забывает страх, чтобы спросить его: в чём тайна, что не так?»

«Ты вспомни, как ты в детстве боялся на кладбище». А я, в сущности, не играю, а изображаю, как играл бы актёр, — ещё не раскрепостился. Прогнали три раза первую сцену — так здорово. «Друзья страны». — «И слуги короля».
И задумался я. А не поступить ли на дефектологический. С «системой» своей, ты знаешь, я бьюсь уже несколько лет. И медленно двигаюсь к цели. Я думал летом на психфак, но комплексы отпали — и решил не тратить сил. Главное, работать — и то я не стал бы психологом.
А лечить заикание — стал бы! И «система» — и «театр».

9.4.79
…Что у Жени научился, так это — простоте. Он ведь переписывает в тетрадку из Житий, учится, а я, значит, через него. И Овчинников — два гения влияли в течение года.
Да, так я переделал поэму сильно, предисловие сократил — и вышла 3-я редакция. На тетрадных листах в зеленых тетрадных обложках, вывернутых наизнанку. Всё не доберусь до Жени, показать. Будет время, я тебе пошлю. А пока — уже идут новые стихи, в новую книгу. Посылаю. Да, написал вдруг за три дня два очерка из трех — Лигаризм. Очень обрадовался такой работоспособности.

12.8.79
И я вдруг понял, что вот оно, собственно русское явление, вовсе не Пушкин, он поэт правительственный, а Баратынский — поэт интеллигентный. «Пироскаф» замечательный! И ещё. Я вдруг как прозрел. Возьму у Харитонова, почитаю. Харитонова, как ни странно, снова взяли в Инст. психологии на работу с заикающимися. А я «оставил» мысли найти метод вылечить речь. Ну её к святкам! Что есть — есть.

22.9.81
В самом конце июня умер Женя Харитонов. И я только теперь как-то чувствую, что очень жалко. То, что просто по-человечески жалко, это понятно. Но тут ещё: он был единственным человеком, который вполне мог отличить хорошее от плохого. И потом, он был как бы апостолом «бескорыстного писательства»: когда он жил, легче было заниматься этим делом. По счастью, он успел подготовить «полное собрание». А последнее время писал пьесу [«Дзынь»], закончил: «Городок в табакерке» по Григоровичу, ну, то есть, по канве, а так — «аналитическая пьеса». Мы думали её, может, поставить осенью — у него была маленькая студия… Как раз 26 июня, за три дня до его смерти, я ехал с мамой под Курск, там женщина — целительница, мама хотела полечить печень, и я звал Женю с нами. Он прежде сам хотел, а тут что-то не собрался — может быть, уже болел.

А вот еще фрагмент из неопубликованного дневника Миши Файнермана за 1973 год.
27.3.73. Вторник. Вечер 23.45
В воскресенье встал очень весело и поехал к Севе. Пел по дороге. Пришел, оказалось, что они пойдут сами в больницу, а мы будем ждать − Валерий, Женя и я.
Я смотрел телевизор − они купили Юность маленькую. Ничего, работает. Валерий сделал кофе, Женя не стал пить, мы с Валерием начали с [нрзб] экрана, разговорились и говорили, значит, с 10 до 2. Все, что интересно, дошли до Бога, но тут пришел Сева, и мы пошли переносить. Потом обсуждали, потом они сели за шахматы, а я пошел. Нехорошо вышло − я сказал, что Сережа спрашивал зайти, а Сева как-то раздражился, и вышло глупо.​

______________________________________

2 Михаил Файнерман, поэт и философ, см. мою книгу «Ямка, полная птичьих перьев» (М., 2008).
3 Театрально-музыкальная группа, популярная в семидесятые годы, создана в 1974 году певцом и гитаристом Владимиром Щукиным и бывшим барабанщиком группы «Рубиновая атака» Александром Самойловым.
4 Павел Улитин (1918—1986), писатель.
5 Маковский Анатолий Владимирович, поэт. Родился в 1933 г. В 1958—1963 гг. учился на мехмате МГУ. В 1966 г. уехал в Новосибирск. До 1978 г. работал в различных организациях в качестве инженера-программиста. В 1995 г. пропал без вести в Киеве, где жил с 1992 г.
6 Обратился за сведениями к Ивану Ахметьеву, он написал: «Ваня чудесный поэт, см. у меня на сайте, друг детства Жени Харитонова».
7 На мой вкус, Харитонов — один из лучших русских прозаиков конца ХХ века. Обыденность языка сродни обжигающей свежести колодезной воды, а на дне поэтический клад.

{-page-}

 

ПИСЬМО К ВАСИЛИЮ АКСЕНОВУ

Здравствуйте, уважаемый Василий Павлович! Я собрал книгу и хотел бы ее кому-нибудь предложить вот в таком виде8. Представляю себе только репринт. Ни один наборщик не воспроизведет точно всех искажений, зачеркиваний, пропусков, опечаток, а только добавит своих. И, я уверен, рукописность, машинописность — образ такой книги и такого рода писательства. Тогда многое очевидно (в буквальном смысле) в ее интонации, в содержании. Оно в самом процессе думания и писания, как человек что-то все время начинает писать, сбивается, берется снова, а вот что-то закруглилось и похоже на вещь; субъект в его речевых реакциях, фатально привязанный к своей «карме» и в ней находящий художеств, моментами с удовольствием вырывающийся в «реакционность» — когда выходит на идейный предмет разговора — ну, вот как жителям Острова Крым нравится пафос Империи (пока с ней реально не столкнутся)9 — ведь этот «я» тоже житель островка уединения и реально не ввязан в общественную жизнь, не испытывает ее кабаньего давления, а когда испытывает, то гневается, как гимназист; этот «я» не дозирует гомосексуальных описаний, он не Олби, не Болдуин, не Теннесси Уильямс, не связан с законами, пусть даже все предусматривающими, литературного рынка, не знает обхождения с читателем, он келейный, из подполья; и в этом образ. Ничего не строится специально так, чтобы волюнтаристски задумывалось и затем воплощалось; сознательное безволие, доверие к узору, который лучшим образом все организует; и в этом жанр.
Так думаю я как читатель, но что до этого издателю и другому читателю?
Василий Павлович! Покажите это, пожалуйста, Профферу10 или Алешковскому11, может быть, они захотят издать маленьким тиражом, репринтным способом. Или заинтересуют кого-нибудь. А уж если книга будет нравиться дальше, может быть, кто-то захочет печатать из нее по своему выбору и переводить. Но репринт, где полностью явлено авторское представление о художестве — все, о чем бы я мечтал.
Из того, что собрано в книгу, неизвестные Вам вещи — со стр. 326 и до конца, и стр. 142-229 («Роман»).
Теперь отвлекусь от своей корысти. Что я думал, когда читал на днях «Остров Крым».
Похоже, особо чтимые писатели России должны быть, так сказать, мракобесами, когда доходит дело до воззрений. А вот анти-Солженицын, анти-Гоголь, анти-Достоевский. Ни смирения, ни кротости, ни кощунства с уродством, а гуманизм, рыцарство, космополитизм, выраженные во всем, в расстановке сил, в символах, в словечках, в манере энергично раскручивать сюжет, в любви к спорту и моде.
Договоренная до конца мысль, что нация спасется, когда перестанет замыкаться в нацию, когда она станет «яки». Побег из Империи с младенцем и спасение с помощью индуса по воззрениям, хотя и Иван, но Бен, эзотерический человек догадывается, в какой час бежать и какую космическую позицию принять, когда нацелятся.
Василий Павлович, нетрудно представить, что мне в поэтических симпатиях мил мир бедных людей, страх Божий в людях, провинция, мечтательность, вечная печаль и слезы вместо действия и уж мамлеевские и сологубовские ужасные пакости вместо свободных доблестных любовных поединков. Не для меня писал Хемингуэй, не я в детстве был читателем «Трех мушкетеров». Но это трезвый, не помраченный православием-политикой взгляд на современный расклад сил — исторических, общественных; взгляд гуманиста и прогрессиста, европейца, а не церковника или раскольника. И вот здесь роман бесценное историческое свидетельство этой великой нерусской, так сказать, позиции. Понятно, что «так сказать», потому что и Чаадаев, и Герцен, и так далее
Сцены со славянофилами, финская банька-сенат, Виталий Гангут, от которого отводит глаза сосед по площадке и высчитывает его родословную, благородные белогвардейцы, увидевшие в той империи родные черты, кое-кто из среднего поколения в аппарате, кто и не прочь бы уберечь островок от танков, но есть чины «повыше их», сцена со стариком, бегущим за удостоверением, цепочка ленивых приказов в последней сцене. И ясно, что нет сегодня другого такого писателя, кто бы так это выразил, с такой досказанностью в общегуманистической, неправославной позиции и как в кинобоевике. Как сказал про другого поэта Ваш ровесник и собрат по славе шестидесятых годов — «Как фатально Вас не хватает»12 — студенчеству и молодежи, «Юности»13, тому нормальному большинству, которое должно воспитываться в инициативе, в нормальной любви к жизни, к ее преобразованию здесь, а не преображению в тихом уединенном слове.
Но для этого технократического большинства, чтобы поощрить их здоровую, необходимую для государства витальность, пишут романы про разведчиков.
Похоже, что выражение «Остров Крым», как и «Архипелаг ГУЛаг» вашего мощного литературного антипода, пойдет как расхожее понятие. Расскажешь кому-нибудь, и все говорят — как точно! а некоторые хлопают себя по лбу — и я задумывал утопию про вторую Россию. А что Крым, так это еще так точно по литературной традиции, ведь с Крымом связывается и мир Грина с нерусскими именами и далями, и Крым — цитадель Волошина, нейтральная территория культуры.
Что же касается келейного человека — я глух к поэзии корриды, но ведь формируясь в те же 60-е годы, с восхищением выписывал в тетрадку — зажглось световое табло, «не курить, надеть привязные ремни», и ниже то же самое по-английски, а может, наоборот, курите, пожалуйста! — Ну, как Ленинград? Город-герой, коротко ответил Слава. — Папа, зачем ты растерзал рака?14 — Теперь о некоторых житейских фатальных совпадениях и предопределениях.
Вот я дочитываю «Остров Крым» и вдруг вспоминаю: в тот день и час июля 1980 года, когда Вы улетели, я был именно возле этого самого Владимирского собора в Корсуни, в Севастополе, где заканчивается роман. И вот с какой, можно сказать, политической миссией. Помните «Последних шансов»? (Группа, которая выступала в доме, где были Вы, где я подошел к Вам знакомиться с просьбой прочесть мою рукопись.) Так вот я, значит, этому полулегальному «Последнему шансу» был идейным наставником, ну попросту режиссером, но не люблю этого профессионального слова; то есть я как-то определял им направление и расставлял всякие смысловые акценты. А у них было тонкое симптоматичное для нашего времени расслоение: их музыкальный глава, сочинитель мелодий к их песням (он, когда Вы их видели, с ними не выступал) — впечатлительный и чудовищно неграмотный молодой человек, стал православным и решил, что его товарищи все не так исполняют, что эта их веселость, кривляние (что он с удовольствием раньше делал сам) — чертовщина, как и вся поп-культура, а его товарищи — нехристи. А товарищи от него музыкально зависели, но, получается, никак не могли с ним разговаривать на равных. Я им посоветовал тоже креститься. Мало того, говорю, он крестился в обыкновенной церкви, а вы (они ехали в это время в Севастополь на заработки) — вы ведь можете креститься в том самом месте, откуда вообще все это пошло. Потому что князь Владимир, креститель страны, сам крестился именно в Корсуни, которая была тогда под Византией, и там, в развалинах Корсуни, сохранилась купель от той христианской церкви, где крестился Владимир. Это возле той купели Владимирский собор прошлого века. Вот вы, говорю, постойте в той Византийской купели, почитайте молитвы, а потом в действующей Севастопольской церкви скрепите обряд. И тогда будете крещенее вашего глупца. Они (Шансы) попросили меня съездить в Севастополь, быть им крестным. Тут несколько замечательных парадоксов, символически выражающих положение вещей в мире. В тот день недели, когда в Севастопольской церкви крестят, часть Шансов все же сбежали из города — побоялись, что если крестятся, об этом сообщат в Москву и их выгонят с учебы и работы. Таким образом миссия как политическая провалилась — цель крещения была объединение разваливающейся группы. Другой парадокс, что крестился только один из Шансов — и тот, у кого жена из Америки, и кто, значит, на самом деле собирается в дорогу. А еще парадокс — крестить этого Шанса не захотели, говорят — знаем, сейчас как покажете красную книжечку! Согласился батюшка только с условием не записывать в церковную книгу. Так что Шансы, сбежавшие от крещения, могли смело креститься, никто бы никуда не сообщил, никто бы никого не выгнал — и тем более, они сами потом ушли с учеб и работ. А потом и группа распалась, и Бог с ней.
Вот такие небольшие, но выражающие общественную историю события происходили в тот момент, когда было грустное и неминуемое событие Вашего отлета, и происходили эти события там же, где последние сцены Вашего романа.
Что же касается Шансов, то все же благодаря им я оказался в доме, где были Вы, и значит, смог просить Вас прочесть мою рукопись и теперь могу писать Вам это письмо в надежде уже на мой исход — в смысле рукописи, рекомендации ее, если согласитесь.
Теперь надо писать обычное слово любого письма, и тут запинка. Потому что это слово с июля прошлого года потеряло реальный смысл. До свидания.

©  A–Я, Paris, 1985

Участники сборника «Каталог». Стоят: Е. Козловский, Ф. Берман, Н. Климонтович. Сидят: Е. Попов, Е. Харитонов, В. Кормер, Д. Пригов. 1980

Участники сборника «Каталог». Стоят: Е. Козловский, Ф. Берман, Н. Климонтович. Сидят: Е. Попов, Е. Харитонов, В. Кормер, Д. Пригов. 1980

Но, конечно же, до свидания!
Свидание было только что, когда читал «Остров Крым», да и все свидания с Вами происходили у большинства людей на страницах и бесконечно и будут происходить. А еще есть радио и пластинка с чудесным рассказом всем на память15.
Сердечный привет Вам, Василий Павлович, от друзей из Клуба Беллетристов16, удачи, счастья.
Е. Харитонов


______________________________

8 Речь идет о сборнике «Под домашним арестом» - итоговом собрании текстов Харитонова, составленном и напечатанном автором на машинке в нескольких экземплярах. Один из экземпляров сборника вместе с письмом был передан Харитоновым для переправки в США Василию Аксенову, эмигрировавшему в 1980 году, за два дня до смерти — 27 июня 1981 года. Незадолго до этого было написано публикуемое письмо (здесь и далее использованы комментарии Глеба Морева для издания: Евгений Харитонов. Под домашним арестом. М.: Глагол, 2005. Тексты Харитонова также публикуются по этому изданию. — прим. OS).
9 Имеется в виду роман Аксенова «Остров Крым» (1977-1979), впервые опубликованный по-русски американским издательством Ardis в 1981 году.
10 Карл Проффер (1938-1984) — американский славист, профессор Мичиганского университета, основатель (в 1971 году) издательства Ardis, специализировавшегося на выпуске эмигрантской и неофициальной литературы на русском языке и в переводах на английский.
11 Юз Алешковский (р. 1929) — писатель, эмигрировал в США в 1979 году.
12 Цитата из стихотворения Андрея Вознесенского «Маяковский в Париже» (1963).
13 Речь идет о журнале «Юность», где в 1959 году дебютировал Аксенов; в 1962-1969 годах Аксенов входил в редколлегию журнала.
14 Харитонов по памяти (неточно) цитирует рассказы Аксенова «На полпути к Луне» и «Папа, сложи!», впервые опубликованные в «Новом мире» (1962, № 7).
15 Имеются в виду выступления Аксенова по зарубежным радиостанциям, вещавшим на СССР (Голос Америки, Радио Свобода) и пластинка с записью авторского чтения рассказа Аксенова «Жаль, что вас не было с нами» (1962; фирма «Мелодия», 1979).
16 Клуб Беллетристов — созданный в Москве весной 1980 года неофициальный писательский кружок, участники которого — Филипп Берман, Николай Климонтович, Евгений Козловский, Владимир Кормер, Евгений Попов, Дмитрий Пригов и Харитонов — осенью 1980 года подготовили машинописный альманах «Каталог», впоследствии опубликованный на Западе (Ardis, 1982).

{-page-}

 

СЛЁЗЫ НА ЦВЕТАХ
Евгений Харитонов

Вот только что, вот оно было это время, и всё испарилось, группы перегруппировались, настроения ушли и друзья раздружились. Уже другие формы жизни на свете и мне их поздно узнавать. ПТУ, Вокально-инструментальный ансамбль, Шведская семья. Обступила жизнь, где мне нет весёлого места. Молодёжь мне скажет: вы нам уже неинтересны, но для понимания нас вы отлично подходите. Так что давайте, мы будем вам показывать свой гений, а вы давайте понимайте. А когда подойдёт, наконец, мой выход, они разбегутся или вежливо останутся. Причём, разбегутся, как раз, те, а останутся  н е  т е.
Я, когда я старик, я не люблю всего нового. А то чего-то там наизобретают, всё чтобы нас отменить.
Цветы отвернулись от меня, хотя я посадил их к себе лицом, и повернулись к Солнцу. А я к нему во втором ряду.

Пошёл я как-то посидеть к себе на могилку. Съесть яичко за своё здоровье. И вижу. И что же я вижу. А ничего не вижу. И видеть не могу. Только слышать. И нюхать. И нюхаю я: летит ко мне цветочек, лапками машет. Здравствуй, мой миленький цветочек. Чего ты от меня хочешь? А хочу, говорит, от тебя всей твоей жизни. На, возьми мою жизнь и отдай мне всю мою смерть. Тут я и умер, и он на мне вырос.

Для жизни не хватало ритма и сил. Хотелось неподвижности и оцепенения. Только и искал угла, где бы присесть, медленно посидеть, покурить и не двигаться, вытянув ноги. А то и протянув. Конечно, всегда была иллюзия, что стоит по настоящему влюбиться и в этой любви будет надежда, — и я загорюсь, заживу, вспыхнет мой настоящий необыкновенный темперамент, он, дескать, только тогда разыгрывается, когда что-то настоящее ему подворачивается. Конечно, настоящее особенно не подворачивалось, а чтобы его заполучить, надо было бы за него сражаться, уметь, чем его заинтересовать, но —
я этого не умел, потому что тратил всё время на сосредоточение в письме. Но и в писание ушёл, потому что жизни на ногах, физкультуры не получилось бы.

Дружить можно было, в основном, с девочками. Где нет грубых нравов и драк. Я боялся перемены в школе, когда толпа неотёсаных, свирепых, бездушных, нечутких, душевно неразвитых подростков кидается в потасовки друг с другом, жался к стенке и закрывал глаза или не выходил из класса.

(Будем распутывать цепь причин и следствий или поймём что причина не в причинах? —) и вот писатель всё больше и больше отъединяется от всех, всё глубже и глубже заходит в свой тупик. До свидания. Желаю и вам найти свой тупик.

Неужели в моей жизни всё исчислено и известно. И неоткуда ждать чего-то. А для этого есть свежие и молодые. А мне пора ворчать.
— Вы любите ворчать?
О, я ворчу как Бог. Подождите! не уходите! я ещё на вас не наворчал.

Сегодня мне стукнуло 100.

Всё что можно сказать, я уже в жизни сказал и подумал.

Да, поэт может немного сказать и говорит всё время одно и то же. Ужас читать полное собрание его сочинений. Ужас, кажется, сколько можно об одном и том же!

Да,
что ни говори, а цель одна, пробиться к честному слову. И это сладчайшее счастье. Сказать правду-правду.
Однако зерно неправды в каждом из нас. Всё из-за того, что приходится из осторожности друг с другом поддерживать добрые отношения.

Я дотронулся до неё едва-едва, чтобы она, не дай Бог, не стала ко мне прижиматься в ответ. Но всё же дотронулся, из человечности, видя какими глазами она на меня смотрит, как она этого ждёт. А она, наверно, подумала, что я просто не из тех, кто любит грубо тискать. А я так дотронулся даже не из человечности. А чтобы не потерять её расположения. Чтобы не увидеть открытого нерасположения в её глазах. И холод за то что не дотрагиваюсь.

Немного задевает, когда какая-нибудь девушка ходила-ходила за тобой, считала тебя за божество, считала за честь проводить тебя, попроситься в гости и вдруг в момент отошла. И хотя до этого она тебе, может быть, докучала, тут тебе снова хочется продлить эту жестокую с ней игру. Жестокость игры в том, что ты и вежлив, и участлив с ней, а ведь всё это для неё не то. Что ты с ней по дружески; а на самом-то деле вся дружба затем, чтобы удержать её от дерзости, от прямоты, а ей уж давно этого хочется, сознаёт она или нет, чем так тянуть. Бедная девушка! Ведь она привыкла до сих пор, что с мущинами, с парнями, с мужским полом надо держать себя уворачиваясь, не позволяя им чего-то, надо быть гордой, иногда подать надежду, потом, когда он разожжён, снова стать неприступной. А тут вся наука, которой она с детства училась, от мамы, может быть, и от подруг, в которой она должна быть умнее любого мущины, оказывается, в этой немужской науке он превосходит её и ей самой приходится звонить, намекать чтобы её позвали в гости, самой стараться сесть рядом! И её путают; ей доброжелательно улыбаются, но это совсем не то, не та улыбка. Оказывается, но этого она пока не может понять, хозяин её позвал потому что она не одна пришла, а с подругой и ещё с мальчиком из кружка, и все потом ложатся спать порознь. А она, может быть, ещё надеется, что это такая порядочность воспитанного хозяина. Все что происходит, ставит её в тупик. И когда наконец ей кто-нибудь объяснил в чём дело, и у неё в душе осталась незаживающая рана, но чтоб она скорей затянулась, она решает больше не ходить в кружок и при нечаянной встрече с вами в метро держится, конечно, приветливо, спрашивает о жизни, но чуть-чуть раньше чем надо говорит  до свидания. И вам не то чтобы досадно, но хочется продолжить эту игру, хочется вдруг, такое нехорошее желание, чтобы она по-прежнему была влюблена в вас, вас как-то это ну не то чтобы задевает, но как-то чуть-чуть жаль за себя, что вас могли разлюбить. И вы даже думаете иногда, как бы ей позвонить по какому-нибудь подходящему поводу, как будто по делу, чтобы она чуть-чуть встрепенулась, и чтобы снова после этого искала случай позвонить вам, а вы бы снова, разумеется, держали разговор, как всегда, в рамках человечности. Хотя это жестокая человечность. Но вам нравится, что она никак вас не может подловить, в чём этой человечности жестокость; хотя это чувствует. И в то же время не видит, в чём тут можно вас уличить; потому что внешне одна приветливость.

Но раз ещё эта игра может меня занимать, значит я не совсем потерял интерес к людям. И к жизни.


Конечно, обычная женщина, которая должна быть около вас, это влюблённая в вас женщина, которая всё про вас от вас знает и вы можете с ней переглянуться по поводу юного красивого и глупого телефониста; мальчика-певца (там у него в голосе нежное мясцо или маслице; у него голоса больше, чем горла; хотя всё равно цыпленочек); мальчика-прохожего; мальчика из бюро услуг по ремонту холодильников. И как вы не переглянетесь с   н а т у р а л ь н ы м   своим ровесником. Которому надо переглядываться с другом по поводу проходящих женщин-лошадок. И однако всё же важно, приятно, что эта ваша близкая близкая знакомая, так хорошо понимающая вас и все ваши настроения, всё же в вас влюблена, и при этом, конечно, готова любить платонически. Хотя всё равно лучше не оставаться с ней наедине. А вот когда вы с ней вдвоём на людях, где она сумеет прочесть и понять все ваши взгляды на других и все ваши настроения; например, вы говорите с молодым человеком, пришедшим к вам в кружок; какие-нибудь забавные мелочи в разговоре, когда видно как он вам нравится и как он вас не понимает; когда нужен зритель вашей чёрной улыбке; слушатель вашего тонкого замечания, одного какого-нибудь оброненного вами удачного тонкого слова, в котором выразится весь ваш особый опыт. Отлично понятный ей и непонятный ему. Лучшего оценщика, чем она, вашим печальным остротам вам не найти.

Какая нужна она. Уж если на то пошло. Ну, во-первых, чтобы не интеллектуальная. Не женщина-друг, которая всё понимает не хуже тебя. Как можно с такой что-то делать! У которой точно такой же ум. Надо чтобы его у неё не было. Тогда ещё что-то можно. Её понукать. Ей командовать. Её ругать. Даже, может быть, поколачивать. И вот за это полюбить. Надо чтобы она была небольшого роста. И неэмансипированная! И молодая, конечно. И дура. Чтобы можно было прямо сказать ей   ты дура. Чтобы она спрашивала про всё   а это сделать так или так? И чтобы когда делала это, то чтобы пела. Тихонько чтобы напевала, не мешала.
А если только к ней уважение человеческое, это конец. Как можно человека, если к нему вежливое отношение и понимание, как можно представлять себе его голым и снизу. Это прямо какое-то надругательство над её достоинством над людским.

Мой пониженный жизненный тонус заметил ещё С. в 1961 г. Так что же говорить о теперь. И это складывалось и в школе на физкультуре и в координации. Почему у меня никогда не выйдет свинг. В людях свинга упругость, они чувствуют пульс и ещё через него и вокруг него пропускают различные ритмические фигуры. Дай Бог ещё ровные-то доли удержать. Аритмичному мне.

А в композициях я стремлюсь по капле собрать побольше, чтобы получилось зрелище тугой насыщенной скрученной в комок концентрированной уплотнённой жизни в утешение себе и показать людям как я круто туго напряжённо упруго как будто живу.

Бывает художество дробное, нарезное, много много кусочков, все подклеены один к другому и во что-то соединены; набрать разрозненных кусочков и туда ещё что-то навставлять. А то выдох! песня! как-то так   ах! и всё, как-то так одним махом, — и вот это талант; а то, первое, тонкость, пусть; да, это можно одев очки рассматривать или внимательно-внимательно прослушивать, что здесь прослушивается. Но талант это   ах. Талант подхватывает вас и несёт на крыльях.

Там — о! там оно вас срывает с места и зовёт с собой в бой или в любовь. Там вас подмывает подпеть. А тут подпеть нельзя и не придёт в голову; но заворожиться, тонко заслушаться. Тут надо чтобы прислушиваться к тихой и отдалённой-отдалённой музыке, а там почти что зажимать уши подъ ея напором, или сказать — а, бери меня! Тут надо взять и бережно рассматривать листок со словами, а там — о! там со слуха запоминать и хлопать по себе кулаком, ай, как ты всё так сказал! и присоединиться.
Тут что-то такое, диковинка, должно завораживать как жизнь рыбок в аквариуме. Вот, мол, какая разновидность. На это смотрят или слушают как на что-то от себя отдельное. А там что-то тебя захватившее в круг, заражающее, исторгающее слёзы, заставляющее танцевать и петь вместе. То обращено и взывает к людям, а это отделено от людей, само погружено в свой дивный потаённый узор и должно заколдовать людей, глядящих на него сквозь стекло. А то срывает людей с места, заставляет биться сильнее сердце. В это надо проникать, и удовольствие сам процесс чтения и проникновения. А там оно само в вас проникает, хватает, пронзает и тащит с собой; а потом, может, и кажется пустым.

Заход в поп-культуру. Сколько раз я мечтал туда зайти. — Уж если и разлюбишь, так теперь — так! теперь! — С этой грубостью не сравнятся никакие тонкости. Только у меня отпела Пугачева, и окон за 10 она запела.


Нет любви сладкой, с замиранием, невозможной. У привередливого меня. Квартира есть, вечер есть, лето есть, молодости есть немного, а гостя хорошего нет. Так и останется то воспоминание о 4-х месяцах. Все более и более неправдивое. Забывающее, что и тогда было не то. Нет, нет, то, уж это-то мне оставьте, думать что было, и оно было. Только вот мешало писанию и никак не соединяло в моей жизни одно с другим. Потому что с писанием моего рода ничто, что мешает жить одному, не соединится. Только если завести кошку и заколдовать в 17-летнего десятиклассника. В меня (но покрасивее).
Я бы поставил ему блюдечко на кухне, водил бы гулять по утрам. Он бы скрёбся в дверь, встречал меня, лежал бы калачиком у меня в ногах, когда я пишу эти слова. Я бы ставил опыты на его теле и снимал показания со своего сердца.

Мне нужен младший брат, которому нужен старший брат.

Послышалось как открывают дверь и вошёл я. Я подошёл ко мне, мы обнялись сухими осторожными телами, боясь быть слишком горячими и налезть друг на друга, такие близкие люди, знающие друг про друга всё, настоящие любовники. У нас с ним было общее детство. Только не может быть детей.


Я однажды попал из одного мира в другой. И так живу на разрыве двух миров. Мир семейности, верности, забот обо мне, и мир бессемейности, неверности; и заботься о себе сам.

Ужас. Старость впереди. Там вообще старики похожи на старух, а старушки на старичков.


Что-то (Известно Что) удерживает от того, чтобы делать дело якобы хорошее и успешное; надо чтобы в жизни ничего не было, никаких успешных дел и притёртого круга людей, и тогда! и тогда! только тогда в душе то, что надо. И та бледность у себя на лице. Несмотря на красное пятно на носу, например.

А если  б ы  , то всё. Жизнь бы пошла по другому пути. Но  б ы  не бывает. Потому что тоска это мой дом.
Да нет, для меня счастья нет, я не умею его чувствовать. Мне всё время зачем-то видится его изнанка; а ни к чему; и раздражаюсь, что знаю что ни к чему; и знаю, что не всё надо знать, а всё равно знаю. Вчера, кажется, совсем подошёл к тому что надо, и нет, сбил наукой. О, мой бес. Когда же она от меня отступит.

Всё формы, всё соотношения между предметами, а какие (именно) предметы, ей всё равно. Всё функции и схемы. Может быть тут дух и есть, но души-то нет! И сердца нет. Если сердце, надо чтобы оно к чему-то приросло. И не к чему-то, а вот к чему: кто ты, что ты любишь, от чего плачешь, от чего закрываешь глаза от счастья, чему тебя ребёнком учили, как баловали в детстве.

Человек должен к чему-то прикрепиться и разделить какую-то веру. Да не к чему-то, и не какую-то, а вот эту, и к тому-то. Нашу веру и к нам; а если какую-то, так и катись, например, к Чорту. А с нами Бог. Да не например к Чорту, а к Чорту. А с нами Бог. Бог, вот этот, не какой-то. Я не математик!!!


Сохранить нацию. Сохранить народ. А почему обязательно сохранить? Почему не допустить вливания новой крови? А не будет ли при этом вырождения и замыкания? Почему так каждая особь и личность хочет сохраниться? Таков закон? Во всяком случае, если и есть ещё над этим законом закон, что особь должна быть разомкнута для обмена веществ, до этого закона над законом мы не собираемся подниматься, а должны, повинуясь лишь инстинкту, он же закон сохранения себя, не допускать разрушения себя. Так, если понимать умом. И сердцем. (Не зря же в нас вложена Богом юдофобия.)

Надо было быть военным. И солдат каждый год новых набирают. И за Родину. И устав не тобой сомнительно придуман.

Ничто так не разгорячает, как ловкие движения молодых людей, как они скачут, бесятся, повисают на перекладинах, кувыркаются, у них задираются маечки, сползают штаны до копчика, рекорды их юной горячей энергии. Там где здоровье и молодость, там война!

{-page-}

 

Представление о счастьи.
Это пойти, например, в баню и просто и легко познакомиться. Но, к сожалению, не умею, не знаю как завести разговор. Тут надо уметь хитрить. А не так как я когда-то в 19 л. на вокзале подошёл и честно попросил одно приятное божество на чемодане. И он воспринял меня как больного. А надо с хитростью и с подходом. Что противоречит Душе Поэта. Но как, как? И нужно не слишком-то заноситься, разбираться, не слишком-то вникать в него, а как это он подумает — с чего, мол, это он со мной заговаривает? не надо бояться, что он грубо ответит или усмехнётся, не надо бояться обжечься. Помнить, что завоёвывание, ухаживание дело не барское, требует и изворотливости и некоторого заискивания, и, может быть, обыкновенных расхожих пошлых слов, и надо знать чем люди сейчас живут, надо уметь поддержать разговор, а то что же. Вон Б. как умеет их обрабатывать в автобусах, сразу в давке кладёт им руку туда на молнию и у того нередко встаёт и он сам прижимается, 15тилетний, а если отдёрнется и что-нибудь скажет грубо, так Боря и не переживает, ещё сам становится в амбицию — а в чём, мол, дело? Если верить его рассказам. Так вот, баня. Надо уметь, уметь. Не стесняться, да, скользко подсесть и заговорить. Ответит грубо, и отойти, и не считать себя побитым и оскорблённым в достоинстве. Вот это и есть жизненное счастье, чтобы добыча была твоя, своими руками завоёванная, а не то, что было чьё-то, ну и тебе перепало, кто-то кого-то нашёл, ну и потом тебе удружил. А ты сам, сам ищи. Не будь Чеховым, человеком в засраном футляре. Но нужны крепкие нервы. Не впадать в безысходную немую печаль, а действовать, действовать, пододвигаться, прощупывать, быть разведчиком, Джек Лондоном, даже и чем-нибудь обмануть, что-нибудь пообещать, заинтересовать; действовать! И не довольствоваться красотой своей печали. Всё равно в этот момент её никто не видит. А то ведь я как, всё на человечности. Беру якобы пониманием. И так допонимаешься, что раз ему этого не надо, так и не буду, о, конечно. Ну и — кому от этого хорошо? Так насчёт поисков и гнилой морали выжидания. Мы находим себе утешение в этой якобы привлекательности трагической позы Смерти в Венеции. А на самом деле тут одна только трусость и безынициативность. Ведь зрителей-то всё равно нет твоему трагическому параличу и безнадежному взгляду на любимый предмет. Это ещё где-нибудь в театре показать Федру, застывшую в безнадежности своей страсти; а Федра-то, добиваясь, ещё будет выглядеть красиво; да и то, все люди уходили и засыпали на Семейном Портрете в Интерьере. Кому интересно смотреть на какого-то благородного старика, который неизвестно чего хочет, а если хочет, зачем не выявляется. Боится, что ему поломают старые кости, боится, что его обзовут нехорошим словом. А думает, конечно, что он просто не хочет покоробить молодого человека, что он, мол, просто из глубокого такта и понимания совершенно других интересов того. Ну, допустим, интересы, действительно, раздельные. Но старческое неделанье ничего и недобывание ничего уныло. И на всех наводит уныние, никому не захочется ему подражать. Да, тут вот ещё что: долго думаешь, как начать, что сказать, долго выжидаешь; надеешься, что, авось, сам обратит внимание, как-нибудь заговорит. Да не обратит и не заговорит никогда. Ему-то ничего не нужно. И надо сразу без проволочки. А чем дальше проволочка, тем сильнее паралич — теперь, мол, совсем уж странно будет заговаривать, он уже видел, что я на него всё смотрю и смотрю, зачем-то подбираюсь. И, конечно, надо уметь отыскивать точки, где их искать. Вот, скажем: была девушка с приветом от Лёши, она устроилась по лимиту в фирме «Заря». Это как раньше домработницы приезжали из деревни устроиться, только сейчас через фирму «Заря» как приходящие домработницы. Не зря они иногда и стыдятся писать домой, где они работают. И вот они живут, молодые девушки незамужние, как это мило, в общежитии, то есть квартиру обыкновенную дали с кухней, с ванной, из трёх комнат, в каждой комнатке по две девушки. А ребята, интересно, я спросил, такие же приезжие по лимиту у вас в Заре работают? Нет, ребята нет, это работы все девичьи, а ребята полотёры и стеклопротиралыцики не по лимиту, москвичи. Так вот-с, к вопросу о знакомствах. Надо, напр., вызвать полотёра. Пусть он снимет с себя рубашку и натирает пол. И завести музыку, списать какие-нибудь наипоследнейшие группы у Саши. И предложить выпить. А картины на стенах сами за себя заговорят и привлекут к началу расспросов. У себя дома легче вызвать к себе интерес. На телефонной станции всегда работают прекрасные молодые люди, юноши. Но они быстро починят телефон, а здесь долго будет тереть, у меня будет время расставить сети. Но жаль, что они не лимитчики! А где же такие приезжие? В СПТУ. Но как найти туда дорогу. Ещё ход. Возле студенч. общежитий есть столовые где они обедают, в столовых туалеты, написать телефон. На всякий случай имя поставить не свое. Вот так мне как-то позвонил юный голос, голос, от которого внутри надежда, и спросил Виктора. — Виктора? здесь Виктора нет, вы ошиблись, я грустно сказал. И опять звонит — нет Виктора? — А какой телефон вы набираете? — Такой-то. — Всё правильно, но Виктора здесь нет. И ещё был другой голос через неделю, тоже Виктора просил. (Вы заметили, что в паузу между двумя длинными гудками укладывается шесть коротеньких? А в один длинный укладывается, пожалуй, коротеньких три.) Но Боже мой, что я наделал! Я же именно Виктора летом подписал под своим телефоном, летом, и забыл. Летом студентики разъехались и сейчас съехались к началу учебного года. Может быть, надо подыскать воинскую часть и проследить их режим, когда они выходят в увольнение. Может быть, там рядом тоже есть где записать телефон с открытым предложением. Или в Суворовское училище. А как-то, когда я из Калуги ехал, иду через весь пустой состав и вдруг! в одном вагоне! одне курсанты. Я сел на пустую скамью. А один тоже так проходил, увидел курсантов и захотел к ним подсесть на скамью где они сидят — сюда можно? спросил — они, естественно, сразу на него подозрительно покосились — да вон же полно свободных скамей. И тем не менее, молодец. А вообще нужна быстрота реакции. Заговаривать не обдумывая заранее. Чем больше обдумываешь, тем труднее начать. И не бояться обжечься. Ну и что. Отошёл и пошёл дальше. (Отошёл и заплакал.)

«Они».
Итак, за панцырем мужества каждый прячет мягкое растопленное сердце. Вы понимаете, что для того, чтобы он раскрылся как цвэток, надо его подбодрять, потакать ему, подхваливать. Так вот-с, ведь каждый человек, может быть, и хочет раскрыться, но из осторожности, чтобы этим в ущерб ему не воспользовались, не раскрывается. В целях самозащиты ограждён таким плотным панцирем защищённости.

Знаете, есть такой возраст, когда им хочется ласкаться, а как-то девушки ещё нет под рукой, и он поневоле сидит в обнимку с другом или растянется у него на коленях, но это нет, не гомосексуализм. Это некуда деть своё тепло. И хочется временно облокотиться на друга. А я из этого временно больше не захотел выйти. А я в этом дивном временном страстно захотел остаться навсегда.

Итак, ОНИ. Индейцы, моряки, они любят странствия. Как я могу угодить их внутреннему миру? Когда оне (миры) у нас разные. Эта любовь к приключениям, к парусам нам неведома и мы от неё морщимся. Мы не читаем их книг. Пещеры индейцы пираты и прочая чушь.

Хоть они и юные с розовыми щеками, а видно, что душа мужланов, и я хоть среди них и поживший, заматеревший, а с душой нежного мальчика, боязливой, трепещущей, но невидной под покровом суровых глаз в глазницах, а они — они с виду юные и хрупкие и лёгкие, а внутри зерно мужланов. Если бы мы были одних лет, они бы меня засмеяли, смолоду мы не могли бы водиться, мне среди них места бы не было, они мне невыносимы, коробят их тупость и душевная неразвитость, их рассказы о выпивке и автомобилях. Нет: кротости, притворства, лукавства, боязни быть лишним, думать про другого — а что он обо мне подумает, а не покажусь ли ему неприятным. То есть, и это всё есть, но всё равно не то и не так. И их забавы: как они пьяные в деревне загнали утку с пруда на берег и свернули ей шею (одна их девушка ласково сказала — живодёры) и не пожалели ни утку, ни крестьянку, хозяйку утки.

Да, надо было что-то когда-то в каком-то возрасте преодолеть, залезть на брусья, не побояться сорваться. Но Боже мой, а как быть, когда потом такое восхищение перед теми, кто ничего не преодолел, не превозмог и осмелился остаться непреодолевшим! Какой он герой слабости!

Чтение сделало меня мечтательным; или, наоборот, несклонность к подвижным играм усадила меня в читатели и мечтатели. Во всяком случае, круг замкнулся. Я стал жить в мечте. А с возрастом прибавилось ещё и то, что надежды поубавились. И исчезли совсем.

Ой, как притягивает подушка. Так и тянет на неё прилечь.
— Здравствуйте, Диван Одеялович! —
Здравствуйте, Простынян Человекович.


Я додумался подсоединить звонок входной двери к кнопке возле подушки, и когда лежал в темноте, засыпая, и думал, сейчас придёт кто-то ко мне, незаметно нажимал на кнопку и в тишине на всю квартиру раздавался резкий звонок. Так я играл со своим сердцем, и оно, правда, замирало.

Надо заранее быть готовым к плохому и оно легче переживётся. Когда я был маленьким, я всегда, просовывая ноги в тапки, думал на всякий случай, что туда, может быть, забралась мышь. По крайней мере, если она там, не будет внезапного испуга. А если её нет, конечно, там её никогда и не было, думаешь, ну вот, слава Богу как хорошо. Но плохо, что всегда в душе готовность к мыши и нет безмятежности. И сейчас, снимая трубку, я готов к тому, что звонит следователь. И если нет, опять же, слава Богу. Для житейского спокойствия плохо, что в душе живёт следователь. А в христьянском чувстве так и надо, чтобы пожизненно быть подсудимым и не веселиться.

2 нелживых книги пишутся, мы пишем и они на нас пишут. Кухонные писатели, мы пишем в комнате и на кухне читаем гостям, а ещё более сокровенная книга пишется о кухонных писателях у  н и х  и хранится за 7-ю печатями, и её никто не прочтёт.

2 главных вопроса в этих книгах: кто виноват? и  что делать? И 2 же на них ответа: никто не виноват, а, главное, ничего делать не надо.

Писатель должен хорошо представлять себе расклад сил в городе, чтобы его мечтало заполучить КГБ.
И вы уже услужили ему тем, что оно узнало о вас. Все, кем интересуется КГБ, уже есть его помощники. Раз оно вызвало, оно узнало хотя бы о вас же.

Но не надо думать, что если они, то и мы; ведь (что  в е д ь?) А! Ведь они (им)  нам (мы) — что мы?  что нам?  О!

Завтра опять этот позвонит (Тюрьмов).
Посадить, может быть, и не посадят, а в страхе держать должны.

Я подарил гитару Гуле, чтобы она свезла мои рукописи на Запад. И за это был наказан втройне, вдесятерне! И за то что подарил дарёную мне гитару, и за то что подарил не просто, а за то  ч т о б ы  она отвезла. И за это за всё во мне погиб певец. Я так и не выучился на гитаре играть и не выучусь никогда, потому что её теперь нигде не купить. И мне остаётся теперь навсегда писать только тонкую прозу, неинтересную юным простым сердцам. А песни любили бы все. Как Бог точно распорядился моей судьбой!
Во мне
погиб
певец.
(Карр! Карр!)

Нет, это всё не талант, что некий молодой человек может, поражая нас свободой, спеть или насочинять в момент ворох стихов. А талант это верность. Когда ничего не получается, но всё равно ничего другого в жизни делать не хочется, не буду, и пусть всю жизнь будет не получаться.

О, хотя бы один этот листок заполнить. Уж думаешь, в свете поставленной задачи, не чем заполнить, а только бы заполнить. Ещё три пятых страницы осталось. И я её не заполню. Только словами, что не заполню. Вот какая слабость (геройская). И никто моего геройства не поймёт. Будет ли разбирать кто-нибудь мои произведения? Да не будет. Нет, тут что-то большее, чем будет или не будет. Странный труд (подумали они про меня, видя, как я что-то записываю на листочке через паузы. — Эй, ты, на балконе, за Анютиными Глазками —). А лучше бы я о них что-то подумал. Уф. Слава Богу. Нет, ещё не слава Богу. Вот ещё две строчки допишем, тогда будет слава Богу. Теперь уже одну. Теперь уже половину одной. Теперь уже неизвестно сколько. Теперь уже всё.

Первые лет пять я писал одно стихотворение по месяцу по два; а один раз писал стихотворение полгода — и при том только им и занимался, не гулял, не отвлекался, а только полгода его сочинял и кое-как сочинил. И никому бы того не рассказал, что у меня всё с таким трудом выходит. А сейчас восхищаюсь, какие у меня были незаурядные задатки к усердию.

Ведь что происходило и продолжает происходить: я занимаюсь тем, что все время о чём-то думаю и передумываю; всё об одном и том же, об одном и том же; и только когда не об одном и том же, я это отмечаю и вставляю в сборники. Вот так, действуют только новости и свежести.

Я мышка. Я быстро-быстро бегаю, ищу сухарик.

Сколько наслоений, ненужных, отяжеливших за всю жизнь. А нужна незагромождённая, светлая, хотя и с заворотами, структура. А ещё нужны дети.

Итак:
он женился на женщине. И хорошо с ней жил. У них родились дети. И дети были хорошие. Они работали на полезной и интересной работе и не раз были отмечены по работе. Они помогали друг другу и любили друг друга. А Бог любил их. У них были друзья, собирались по праздникам.
А квартира разрушалась, не то что когда въехали.

Боже мой, как всё шатко. Как всё не может быть всегда.

Без положения, без связей куда определить сына. О, не в ПТУ же. Напр., сын не хочет учиться. Сын пошёл не по той дорожке. Сын неудачный. Мы с женой старались, чтобы он вырос, выучился, стал приличным человеком с высшим образованием, с хорошей профессией, а его затянули гуляния. Ну что с ним делать. После армии, может быть, опомнится, пойдёт в институт, приобретёт профессию. Только бы не свободным художником, поэтом, ещё бы этого не хватало, гением. Пусть живёт по-людски, это самое лучшее. Пусть чем-то увлекается умеренно, без крайностей. И пусть нам народит внучат, как мы будем рады.

А то я не народил детей и не порадовал (пока) своих родителей, пусть он не берёт с меня пример.

Я размечтался о карьере не-гения; а человека, порядочно делающего своё дело. Утилитарная эпоха требует специалистов. Да, детский писатель. И буду гордиться своими официальными успехами. А ещё, какая высокая участь: поселять милые мне настроения в тех, кто станет юношами, через речь. Ведь что было в детстве, делает из тебя потом взрослого. Как важны были для меня детские пьесы Шварца, чёрт с ним, что еврей (Бог с ним), с их мягкостью и забавностью, и сердечностью. (Только не Голые короли и Драконы против властей.) И Гайдар, и Маршак. И такое утилитарное дело не постыдно. Дети будут в моих руках. И будут говорить моими словами.

Слабые мальчики (и девочки), распустите, пожалуйста, слух, что я тиран. И я вас буду любить.

Итак,
е г о  мама одинокая женщина, курит, превыше всего для неё любовь, бывают такие немолодые женщины и даже матери единственного сына, хотят показать свободу взглядов, думают, что вот она не как все и это её красит — да, я не как те матери, я все, мол, понимаю, пусть он тоже будет не как все, главное, мол, свобода и любовь, не всё ли равно к кому, да, пусть к мущине, ну, мол, и что, а я вот женщина, которая курит и всё понимает, и ложится не раньше 3-х часов ночи. (Ужас, до чего глупо. Мать должна быть уздой.) Так вот-с. У неё юный женственный сын, и я, например, — да, прихожу к ним и ночую, и мы с матерью прямо в сговоре, мать рада, что у её сына такой приятный мужчина. Мы с ней советуемся, что с её сыном делать, чтобы не сбился с пути. Чтобы у мальчика всё было хорошо. Я ей, прям, как зять. И с сыном у неё втайне от меня свой женский сговор, как, мол, надо вести себя с мущиною. Прямо даёт ему гинекологические советы, достаёт ему лучший вазелин. Нет, мазь Гаммелиса; противовоспалительное и расслабляющее сфинктер. Просто не мать и сын, а две подружки. А ещё мы с тёщей решили на семейном совете, что мальчику надо решиться. На этот шаг. Я бережно повёз его к настоящему хирургу. В Венгрию. Мы с матерью страшно волновались. Но всё кончилось хорошо. А высушенную отрезанную вещь я стал носить в медальоне на память о нашей жертве.

1. «Он бил меня и учил всему. А потом отдал грузину и тот делал со мной что хотел. О, с мущинами надо уметь себя вести. Мне в этом деле не было равных. Они после меня не хотели уже никаких девушек, так я умел их расшевелить. Я знал у мущины каждый нерв и умел на нём играть, так что он стонал и терял сознание. И я мог просить от него всё, что хочу. Хоть звезду с Кремлёвской башни. Он ёб меня до крови, до потери сознания и выучил всему — и я теперь за это ему благодарен, потому что дальше мне в моём искусстве не было равных. Как он меня учил? Он бил меня, если я не кончал вместе с ним. И если кончал, тоже бил. Но я навсегда выучился кончать, когда в меня кончает мущина. Как-то он избил меня всего хуем с оттяжкой. Оттянет хуй (стоячий) и каак треснет, залепит пощёчину, или по носу, я только жмурился как котёнок. Он научил меня откликаться только на женское имя. И в душе и в теле сознавать себя ею. Он никогда меня не спрашивал, хочу я или нет, он властно брал меня за голову и сдвигал себе в ноги. А потом опять бил. Это уже те, кого я потом обслуживал, сходили с ума, целовали и кусали мне эту дырочку, в которую так любили залазить своими гнусными колбасами. А этот был настоящий мущина, только бил меня и учил. И ещё сам заставлял меня приносить ремень, чтобы я покорно спускал с себя брюки и ложился перед ним кверху попкой. Вот была моя школа. Дальше началась жизнь по этому диплому. О ней вы всё знаете.»
(«БЕЗ ТРУСОВ», роман.)


2. В одного молодого человека прямо влюбился один, а ему (мол. человеку) ну одного раза с ним было достаточно, а тот всё звонит, всё хочет придти, а этому мол. чел. ну уж больше ничего не надо, только интересно просто отдаваться ему, не любя, и отдаваться как блядь. Отдаваться, правда, приятно, но отдавшись, всё, больше ничего от того не надо, только бы скорей ушёл. А тот каждый день звонит, всё рвётся приехать. Тогда пришлось сочинить ему историю, будто бы решил он сейчас жить с одной женщиной. Мол, она давно меня любила и вот сейчас я опять с ней, что делать. И всё ссылался на неё, когда тот звонил, мол, не могу, она дома, и говорить с тобой не могу, прости. Но как-то не выдержал, когда тот опять позвонил, и сказал ему приезжай, сегодня её дома нет. Ждал он ждал, пока тот доедет, распалял себя пока такими фантазиями (про грузина) и больше не мог, решил, пока тот едет, подрочить. А как только кончил, подумал зачем он мне теперь, будет всю ночь рядом лежать мешать, лезть с поцелуями. Ну его! (А тот едет, тот в дороге. Идёт, слышно шаги на лестнице.) — Тогда молодой человек этот скорей погасил везде свет, а снаружи к двери прицепил записку извини, зря договорились, мне срочно пришлось уходить. Тот звонит в дверь. Молодой человек стоит в квартире с этой стороны не дыша, пригнулся к полу и стал мяукать, как будто дома они даже кошку с этой мнимой женой, про которую он тому сочинял, завели для семейности. Будто бы они ушли и кошка одна мяучит.

Так в эту ночь он(а) уберег(ла) себя от разврата; может быть, и с помощью крестика, который, когда тот позвонил, он(а) надел(а) на себя — правда, хоть и для украшения.

Так это всё же Я или НЕ Я (сказал, например, я, посмотрев на свои узоры). Как будто я. Но и не я. Когда в журнале, среди других писателей, то это был бы я, а когда здесь на необитаемом острове и больше никого нет, то это всё я, и потому уже и не я, а  в о о б щ е.

О почему, почему я не могу полностью отлететь в красоту слов чудесных. И беспечальных. И голубиных. И облачнокленовых  и душезазвучавших  и светлобровокарих  и завитковосладких  семнадцатиосенних  и звёзднокраснофлотских

Д а  п е р е с т а н ь т е  с о м н е в а т ь с я.  В с ё  ч т о  в ы  н и  н а п и ш е т е,  б у д е т  п р е к р а с н о  (  а  в с е  ч т о  н е  н а п и ш е т е,  т е м  б о л е е ) .

[1980]


Евгений Харитонов читает текст «Непечатные писатели» (1980). Запись из собрания Олега Дарка.

Евгений Харитонов - Непечатные писатели

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:6

  • ayktm· 2011-06-22 13:33:59
    в дневнике М.Ф. в 1973 другой Женя
  • Eкатерина Садур· 2011-06-22 14:41:08
    Евгений Харитонов (сейчас видно) новатор языка. Его интонацию, кто как мог, растащили ещё при нём всякие петрушевские (якобы свобода в языке) и нынешние постмодернисты. Дураки, не понимают, что свобода не в имитации разговоров.

    Это время тоскует о Жене.
  • Eкатерина Садур· 2011-06-22 14:41:52
    Пардон, какая-то глупость, сбой в компьютере. Это я написала - НИНА САДУР.
Читать все комментарии ›
Все новости ›