Веря поэту, мы верим той правде, которую можно любить.

Оцените материал

Просмотров: 21950

Кому мы больше верим – поэту или прозаику?

Ольга Седакова · 26/01/2010
ОЛЬГА СЕДАКОВА о доверии к поэтическому слову как залоге его антигравитационного действия

©  ИТАР-ТАСС

Ольга Седакова

Ольга Седакова

Замечательный поэт, филолог, богослов, переводчик, прозаик Ольга Седакова отметила в декабре 2009 года свое шестидесятилетие. В связи с юбилеем готовится выйти в свет четырехтомное собрание сочинений Седаковой; прошла конференция в МГУ 15 января, посвященная ее творчеству и авторские чтения на разных площадках Москвы — поэтический вечер в Центральном Доме работников искусств 20 января, в помещении библиотеки-фонда «Русское зарубежье» 28 января состоится вечер, посвященный переводам. 23 января в клубе «Дача на Покровке» Ольга Седакова прочитала два своих неопубликованных эссеистических текста. OPENSPACE.RU публикует первый из них, неизвестный широкой публике, — это выступление на «Оксфордских дебатах» в Британском посольстве в Москве 26 июня 2008 года.


Кому мы больше верим – поэту или прозаику?

Первое, что само собой приходит в голову, — это поставить вопрос к каждому из слов этого вопроса: в каком смысле «верим», чему именно верим? и какому именно «поэту»? и какому «прозаику»? Возможно, все эти слова или какое-то из них мы понимаем по-разному — и, значит, будем обсуждать разные вещи. Начиная с первого слова: «мы». Кто мы? Например: если «мы» — филологи или историки искусства и нас долго и убедительно учили видеть в произведении в первую очередь не человеческое высказывание, не сообщение какого-то опыта, а «тексты», «контексты», «стили», «приемы», «структуры», «работу в языке» и т.п., «мы», вообще говоря, не то чтобы «не верим» ни поэту, ни прозаику, но самый вопрос о такой «вере» звучит для нас наивно. А филологи — далеко не самый страшный случай. Есть еще социологи, есть психологи… то есть те, кто внимателен не к тому, что поэт или прозаик говорит, а к тому, чего он недоговаривает, в чем проговаривается. Есть и такая наука чтения.

Конечно, я, филолог по образованию, несколько преувеличиваю благоприобретенную филологическую бесчувственность. Лучшие филологи, пройдя всю эту «школу недоверия», не утратили простой (нет, совсем не простой!) веры писателю: то есть не выбыли из славного человеческого сословия читателей; и тогда они — во всяком случае, те из них, кого мне довелось лично знать (могу вспомнить Ю.М. Лотмана, С.С. Аверинцева, М.В. Панова, Н.И. Толстого), больше общались с поэтами и явно были склонны больше верить поэтам. Почему? Потому, что поэзия — алгебра словесности, а проза — ее арифметика? Может, и так. А может, потому, что поэты говорят «большие слова», как сказал филолог из филологов С.С. Аверинцев.

Когда «большие слова» пытается сказать прозаик, мне, во всяком случае, становится неловко и хочется, как Базарову, сказать: «Друг Аркадий, не говори красиво!» Да, вне стихотворного строя это уже не «большие», а «красивые» или «эффектные» слова. «Эффектные» слова удобно к случаю повторять, но их ничего не стоит опровергнуть. В их пафосе нет веса, нет тяжести. Они не прошли какой-то особой пробы. Хорошие писатели обычно говорят их не от себя, а поручают персонажам (о чем, впрочем, читатели легко забывают и считают, что это сам Ф.М. Достоевский сказал: «Красота спасет мир»). Поэтическое большое слово прошло эту пробу на чистоту и прочность, эту плавильню: оно прошло через огонь необычайно затрудненных условий собственного появления.

            И так хорошо мне и тяжко,
            Когда появляется стих
            И вдруг дуговая растяжка
            Мелькнет в бормотаньях моих
.

«Дуговая растяжка», разряд молнии — это и есть «большое слово». «Большие слова» поэтов нельзя опровергнуть, как эффектный афоризм. В них и нечего опровергать.

            Достигнутого торжества
            Игра и мука —
            Натянутая тетива
            Тугого лука…


            Спой мне, иволга, песню пустынную,
            Песню жизни моей…


            Бывает такое небо,
            Такая игра теней…


С чем здесь спорить? Высказывание поэта состоит не из слов, а из фантастической законности их явления и соединения. В этом смысле они и большие слова. Опровергать их нелепо, потому что в таком случае надо опровергать не смысл их, а саму их плоть, звук, место этого звука в общей звуковой цепи (как в первой строфе, из Пастернака, натянутой на двух крайних на высотной шкале русских гласных: И и У). Эти «большие слова» не значат что-то: они просто есть что-то. И реальность их существования поражает. В «больших словах» поэта мы узнаем слово нашего языка не как смысловую, но как силовую единицу. Да, с поэтическим словом всерьез, по-прозаически (точнее, по-журналистски) спорить будет только невежда определенного толка. Зато их, «большие слова» поэтов, можно просто не слышать. Есть и такое «мы», просто не слышащее поэзии как поэзии. Это те, кто привык понимать слова «по отдельности», а поэзия «по отдельности» не говорит.

Я не буду утомлять вас перебором всевозможных «нас». Тем более не буду останавливаться на само собой разумеющемся факте, что и поэт поэту рознь, и прозаик прозаику. И, следовательно, стихи, в которых от поэзии осталась только внешняя, легко имитируемая форма, — это самая недостоверная вещь на свете. Я буду иметь в виду стихи, в которых есть поэзия.

В вопросе, как он поставлен, есть явное очарование. Это очарование не позволяет впадать в дотошное занудство и без конца уточнять каждое из упомянутых слов. Предположим, что мы знаем, о чем говорим. Мы исходим из того, что вообще-то мы верим тем, кто пишет стихи и прозу, но кому-то из них больше, а кому-то меньше. То есть мы еще не совсем пропащие люди.

Я получила ваше приглашение (приглашение Британского посольства принять участие в «Оксфордских дебатах». — OS), когда была на Сардинии, и за ужином рассказала об этом вопросе моим друзьям. Пока мои друзья, люди весьма образованные, задумались приблизительно о том, с чего я начала, об уточнении каждого слова этого вопроса, их дочь Алессандра, которой только что исполнилось 13 лет, без промедления и без малейшего сомнения ответила:
— Конечно, поэту!
— Почему?
— А что же, я поверю Боккаччо больше, чем Данте?
(Именно эту эпоху итальянской литературы они изучали в то время в школе.)
— С Данте и Боккаччо, конечно, так всё и обстоит, — заметил ее отец. — Но если поэт, скажем, Ариосто, а прозаик, скажем, Лев Толстой?

Льва Толстого Алессандра еще не читала, а про Ариосто, конечно, знала, что в обыкновенном, прямом смысле верить ему нельзя: «Он завирается, с Орландом куролеся» (словами Мандельштама: во второй редакции этого стихотворения — «Он мужественно врет, с Орландом куролеся») — и вовсе не ждет от своего читателя веры в то, что необычайные похождения героев, о которых он повествует, — чистая правда. Однако идея Алессандры была не так проста.

— Я верю поэту, когда он поэт. И прозаик может быть поэтом, и тогда я ему тоже верю.

Что такое: «когда он поэт»? Дослушаем эти стихи Мандельштама об Ариосте:

            Он завирается, с Орландом куролеся,
            И содрогается, преображаясь весь.
            И морю говорит: шуми без всяких дум,
            И деве на скале: лежи без покрывала…
            Рассказывай еще, — тебя нам слишком мало,
            Покуда в жилах кровь, в ушах покуда шум.


В этом отношении — «И содрогается, преображаясь весь» — мы можем оставить в стороне разницу между «завирающимся» Ариосто и «суровым» Данте, «исполняющим задачу не созерцательную, а деятельную: вывести человечество из его настоящего бедственного состояния и привести его к состоянию счастья». И Ариосто со своими несусветными и не имеющими в виду ни религиозного спасения, ни морального поучения вымыслами в каком-то смысле приводит нас туда. Туда, где видно далеко вокруг, где правда выглядит по-другому, чем «в жизни», и где почему-то все ясно и значительно.

«Истинная поэзия возвещает о себе тем, что она, как земное евангелие, умеет освободить нас от тяготеющего над нами бремени своей внутренней ясностью и внешней прелестью. Как воздушный шар, она поднимает нас вместе с нашим балластом в горнии сферы и показывает нам перепутанные земные пути с высоты птичьего полета» (Гете, «Поэзия и правда», ч. 3, гл. 13). Я думаю, что Гете, размышляя об «истинной поэзии», имеет в виду не исключительно лирическую поэзию и вообще не только словесные создания в версифицированной форме. И драма, и проза — «когда они поэзия» — производят то же освобождающее, антигравитационное действие. И даже воспоминание о какой-то любимой новелле или пьесе заставляет нас вновь оказаться на том же воздушном шаре. И все-таки нигде этот шар не взлетает так безотказно, как в форме изумительных стихов. В музыке, быть может, еще выше и легче. Но из музыки — так мне представляется — нам уже и не видны наши «запутанные земные пути».

И поскольку это место — на шаре вместе с нашим балластом — слишком непривычное для человека, первое условие, чтобы испытать этот опыт, — доверие.

            Я обращаюсь с требованьем веры
            И просьбой о любви.


Так написала Цветаева, когда ей было двадцать лет. Но по существу любое поэтическое создание обращается к нам с этим требованием. Материя поэзии в большой мере состоит из нашей веры в нее. Прозаика — «когда он не поэт» — мы можем читать, не совершая этого прыжка веры. Да и он, вероятно, в нашей вере не так уж нуждается.

Остается спросить: чему мы верим, когда верим поэту? Мы верим, что он говорит с нами всерьез и от души? Но с древних времен поэт утверждает, что это вовсе и не он говорит, а ему говорят (или поют, вдыхают, шумят в ушах), а он только слушает, запоминает или записывает, как Гомер: «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса…», или как Данте:

            I’mi sono un che, quando
            Amor mi spira, noto, e a quell modo
            Ch’e’ditta dentro vo significando


            Я же тот, кто, только когда
            Любовь мне дышит, записываю, и таким образом
            То, что сказано внутри, обозначаю. (Purg. XXIY, 52—54)


Так что дело, собственно, не в нем и не в его искренности. Веря поэту, мы верим такой возможности быть другим, что с совсем обыденной точки зрения значит — мы верим невероятному. Мы верим тому, что в голосе поэта мы слышим другой голос: его называют голосом Музы, голосом Орфея, одного во всех поэтах (эта тема обсуждается в тройной переписке Пастернак — Рильке — Цветаева), голосом самого языка, голосом того, что существует «внутри», вдали человека, что для него в себе редкостно, но при этом — знакомее и роднее всего. В любимых стихах мы узнаем этого «дальнего и родного себя». Узнаем эти моменты, когда, как писал один из поэтичнейших прозаиков, Марсель Пруст, во «мне» оживает другое «я», само существование которого есть экстаз и счастье («Что это за существо, я не знаю... оно умирает, когда гармония перестает звучать, возрождается, когда встречает другую гармонию, питается лишь общим или идеей и умирает в частном, но в то время, пока оно существует, его жизнь приносит экстаз и счастье, И ЛИШЬ ОНО ДОЛЖНО БЫЛО ПИСАТЬ МОИ КНИГИ», «Против Сент-Бева»). Добавим: и лишь оно (называют ли его Музой, Орфеем, языком и проч.) и должно, и может писать стихи, которым мы верим. Его пробуждение преображает предметы и лица «внешней» реальности. Потому что оно общается не с рассыпанными вещами, как это делает обыденное «я», а с целым. Ввиду целого, в сети бесчисленных сцеплений и связей отдельный предмет может оказаться неузнаваемым. С вещами, о которых повествует поэт, происходит то же, что с его словами (см. выше, о «больших словах»): они приобретают меру целого. А целое является в наш мир, как замечали еще в досократовской древности, как удар молнии. Поэтому Ариост у Мандельштама «содрогается, преображаясь весь». Веря поэту, мы верим, что жизнь — это нечто большее и лучшее, чем мы привыкли думать, и что, как сказал наш философ Мераб Мамардашвили, «быть живым — это быть способным к другому».

Веря поэту, мы верим той правде, которую можно любить. Есть другое представление о правде, «жестокой» или «низкой», которая не поднимает нас на воздушном шаре, а еще крепче прибивает к земле, нагружая новыми бременами. Такой правды поэты обычно не говорят. Быть может, иногда они и хотели бы ее сказать, но, пока они бормочут, в их бормотаньях, наощупь в темноте нашаривающих форму, закономерность будущей вещи, пробивается электрический разряд — и от «низкой истины» ничего не остается. В ритме целого она двинется другим шагом. Веря поэту, мы верим такой истине, которая, как и его слово, — вещь не смысловая, а силовая. Ее нельзя свести к одномерному и статичному «значению». Она не значит, а делает: делает нас свободными и другими.

Греки называли прозу «пешей речью». Что же тогда, оставаясь в границах образа, поэзия? Верховая езда? (Можно ведь вспомнить Пегаса, коня вдохновения.) Нет: это шаг танца. Танцуя, никуда не придешь. Но и не требуется приходить: мы уже и так там, где надо, в мгновенном центре мира.



Скачать видео полностью (40 Mb)

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:8

  • pavelkarmanov· 2010-01-26 21:26:33
    "Спи, мое сердце, усни" из коллективного проекта "Страсти по Матфею - 2000"
    текст - Ольга Седакова
    http://www.reverbnation.com/play_now/song_3099404

  • gornyj· 2010-01-27 01:02:24
    Спасибо за публикацию. Только видео не работает: не загрузили ещё?

    И, если можно, уточните, пожалуйста, по поводу даты и встречи:
    " 23 января в клубе «Дача на Покровке» " - слежу, но о таком вечере не слышала;
    может быть Вы говорите об этом?

    Фестиваль «Вифлеемская звезда»
    В рамках XVIII Международных Рождественских образовательных чтений

    25 января ЧТЕНИЯ ОЛЬГИ «Opus Incertum»

    Или я ошибаюсь?
    Ещё раз спасибо вам.
  • varvara· 2010-01-27 02:40:42
    Это Вам спасибо за внимание! Не было специальной задачи указать тут все вечера О.А. (о чем нас известили, то мы поставили в "Афишу"), а чтение в "Даче" было закрытым, поэтому оно не анонсировалось и поэтому, в том числе, мы решили выложить видео с него. Загрузили вроде как - проверим, что с ним такое
Читать все комментарии ›
Все новости ›