Старые голландцы – это не лучший вариант. Рембрандт, например, это всего процентов восемь годовых.

Оцените материал

Просмотров: 23135

Леонид Бершидский. Рембрандт должен умереть

10/08/2011
OPENSPACE.RU публикует три главы из только что написанного остросюжетного романа ЛЕОНИДА БЕРШИДСКОГО

Имена:  Леонид Бершидский

©  wikimeda.org

Фрагмент картины Рембрандта «Буря на море Галилейском»

Фрагмент картины Рембрандта «Буря на море Галилейском»

«Рембрандт должен умереть» — только что написанный дебютный роман Леонида Бершидского, известного нам прежде в своих более прагматичных ипостасях: первого главного редактора «Ведомостей»; человека, стоявшего у истоков русского Newsweek; главного редактора SmartMoney и, наконец, директора отдела деловой и учебной литературы издательства «ЭКСМО». Сюжет вертится вокруг Рембрандта, точнее, вокруг одной его картины — «Буря на море Галилейском», украденной из Музея Изабеллы Гарднер в Бостоне в 1990 году — и так и не найденной. Москва, Нью-Йорк, Бостон, Амстердам, Свердловск, ограбление века, итальянские гангстеры; русский банкир, учившийся на художника; замминистра финансов, получающий политическое убежище в США; не постаревшая за тридцать с лишним лет любовь; история жизни самого Рембрандта — в общем, примерно все, что должно быть в современной остросюжетной прозе. По роману чувствуется, что это дебют, — автор только к середине, кажется, уверяется в том, что у него, в общем, получается; иногда темп неоправданно замедляется, а собственно главы о Рембрандте — наименее удавшаяся часть книги — требовали существенно большего погружения в эпоху, чем автор, видимо, мог себе позволить. В целом, однако, «Рембрандт должен умереть» — энергичная, увлекательная и местами (там, где речь идет, к примеру, о российских девяностых) очень наблюдательная книга. Роман будет опубликован издательством «ЭКСМО» в начале октября.


1. НЕПРОСТОЙ ЗАММИНИСТРА. Москва, 2012

— Если бы не семья, был бы интеллигентным человеком, — Валерий Константинович Федяев произносит это без улыбки, как выстраданную мудрость. — Желание содержать семью и детей сгубило больше мужчин, чем алкоголь и шлюхи, вместе взятые. Не знаете, кто это сказал?
— По-моему, это народное, — пожимает плечами Иван.
— Вы согласны? Сами-то вы человек семейный?

Ивану неуютно: Федяева он видит в первый раз в жизни, а разговор как-то очень легко перепрыгнул на личные темы. Склонный краснеть, как все рыжие и веснушчатые, Иван начинает чувствовать покалывание в щеках.

— У меня дочь, ей тринадцать, но она живет отдельно.
— Так даже обиднее: семьи как бы и нет, а все равно вы, как честный человек, обязаны ее содержать. То на море отправить, то страховку медицинскую купить, верно?
Ну, хватит.
— Валерий Константинович, давайте лучше обсудим вашу коллекцию. Нам с вами надо решить, в каком направлении будем работать.

Ивану Штарку все время приходится иметь дело с коллекционерами. Еще какие-то десять лет назад они не стеснялись признаться, что одержимы страстью: если уж любят Шагала, то готовы отдать последнее за очередную летающую корову или скрипача-оборванца, если собирают мейсенский фарфор — то румяными пастушками занят каждый квадратный сантиметр и дома, и в кабинете. Теперь страсть не в моде: ее победил рационализм. Коллекция может и должна быть прибыльным предприятием: каждую вещь надо выбирать с таким расчетом, чтобы со временем она дорожала и приносила владельцу ежегодный процент, как вклад в банке. Хобби серьезного человека — это не слабость, а выход для творческой энергии, которая всегда созидательна, а значит, не может приносить убытка.

Работа Ивана — помогать серьезным людям в постановке страстей на рациональные рельсы, превращать мимолетные прихоти в бизнес-предприятия всем на зависть, показывать, что меценатство и подвижничество — всего лишь маски дальновидности.

Недавно один клиент попросил Ивана проработать шоколадный магазин в Шайи-ан-Бьер с собственным производством. Оказался там случайно, проездом из долины Луары в Париж, купил конфеты для дочки, и теперь она их все время просит. Но кондитер отказывался доставлять бонбоны в Москву, утверждая, что они плохо переносят полеты. Клиент поборол первый импульс просто запустить в упрямца деньгами и купить лавку и попросил Ивана собрать информацию: какие у лавки прямые конкуренты в округе, не мешает ли ей соседний «Карфур», не падает ли спрос на шоколад в дальних пригородах Парижа. И представить расчет справедливой цены. Кондитер торговался страстно, но внял доводам рассудка и со слезами на глазах подписал бумаги.

Другой клиент сходил с ума по тибетским иконам тангка. Но сделал над собой усилие, сохранил рассудок и отправил Ивана в Непал, где много тибетских эмигрантов, а русскому не требуется спецразрешение на визит, как в Тибете. Иван должен был найти мастерскую по производству тангка, которая не только гордилась бы качеством своей работы, но и обладала отлаженной системой сбыта. И, конечно, обеспечивала владельцу искомый уровень прибыли. Штарк подошел к делу добросовестно и вернулся через месяц. Пока клиент изучал подробный отчет о рынке тангка и варианты приобретений, Иван перебирал четки и бормотал «Ом мани падме хум». В Бхаратпуре, увидев в центре тангка петуха, змею и свинью, образующих круг то ли взаимного пожирания, то ли взаимного порождения, Штарк поинтересовался смыслом аллегории и узнал про три яда: неудержимое желание, агрессию и невежество. Будь все его клиенты буддистами, Иван объяснял бы им, что его функция — поиск противоядия от всех трех.

Но клиенты Штарка — не буддисты. В последние пять лет они в основном из чиновничьего сословия, сменившего на вершинах московских холмов и бандитов, и «честных бизнесменов».

Вот и господин Федяев — замминистра финансов, даром что известнейший в Москве коллекционер. Он сидит напротив Ивана в маленькой кофейне на Покровке, где всего пять стульев, и оставшиеся три заняты сейчас семьей с начинающим капризничать грудничком. У Федяева мешки под глазами, угрюмая щетина и слишком длинные сальные волосы с проседью. Он желт лицом, а пальцы слегка дрожат: замминистра с трудом бросает курить. Явно купленный в магазине костюм топорщится на плечах, из галстука торчат тонкие ниточки, а забрызганные грязью ботинки на резиновом ходу Федяев и не пытается прятать под столом. Впечатлять кого-либо роскошью платья ему незачем: все, что на нем, стоит примерно как серебряные запонки Штарка. Иван работает в банке и одет строго по дресс-коду. Что, впрочем, не мешает ему в свои тридцать девять выглядеть студентом: длинный, сутулый, неуклюжий, светло-серые близорукие глаза за толстыми стеклами очков в роговой оправе.

— Я, собственно, о коллекции и начал. — Федяев нисколько не смущен тем, как строго Иван вернул его к разговору о деле. — Коллекцию затеяла жена, вы, возможно, знаете ее, если любите балет. Елена Федяева.
— Прима Мариинки? — Иван не связывал своего нового клиента со знаменитой балериной: про них обоих писали в газетах, но про первого — в деловых новостях, а про вторую — на максимально удаленной от них полосе «Культура».
— Да, и большая любительница живописи. Особенно голландцев. Что вы, кстати, скажете про них?
— Про голландцев? Смотря про каких. Мондриан вот приносит четырнадцать процентов годового дохода, прогноз на ближайшие десять лет позитивный. — Иван, однако, догадывается, что услышит в ответ.
— Это пока его кафелем не начали сортиры выкладывать, — морщится Федяев. — Только раннего как-то еще можно рассматривать, но он ведь доходности такой не приносит? Хоть в этом и ужасно признаваться по нынешним временам, мы с Леной не понимаем абстракций. И даже к импрессионистам относимся спокойно.
— Ну, это, может, и правильно: они переоценены. Моне, например, в последнее время приносит отрицательную доходность.
— Вот видите, — кивает Федяев. — Мы стараемся не уклоняться слишком сильно от темы старых мастеров. Дело в том, что... Вот спросите меня, откуда у меня деньги?

Иван снова чувствует, что начинает краснеть, и опускает глаза. Ничего подобного он не станет спрашивать принципиально: это было бы нарушением всех профессиональных правил. Кроме того, он не хочет знать, откуда у Федяева деньги.

— Вы покраснели. Как трогательно. Я так не умею. Но, возможно, даже мои дети будут краснеть, если им зададут этот бестактный вопрос. А внуки, я надеюсь, уже не будут. Так что у нас, так сказать, очень длинный инвестиционный горизонт. Мы с Леной верим в искусство, прошедшее проверку временем: значит, еще пара поколений ему точно не повредит.
— С точки зрения вложения средств, — произносит Иван сухо, все еще пытаясь вернуть разговор в профессиональное русло, — старые голландцы — это не лучший вариант. Рембрандт, например, это всего процентов восемь годовых. И он еще — из самых динамичных.

Чтобы было легче перестраивать мозги клиентов с коллекционерского подхода на деловой, Иван выучил наизусть список первых пятидесяти художников по рыночной капитализации. То есть по сумме цен, по которым их работы продавались на аукционах за новейшую историю арт-бизнеса. На первом месте — дьявольски плодовитый Пикассо, чьим наследием наторговали на миллиард семьсот миллионов долларов. В конце списка — Микеланджело, не потому, что он хуже или не такой модный, — просто его лучшие произведения украшают стены итальянских церквей и никогда не попадут на рынок. А то, что попало, продалось в сумме всего на тридцать пять миллионов долларов.

— Рембрандт, — повторяет за Иваном Федяев. — Собственно, к Рембрандту у меня сейчас особый интерес. — И, без всякой логической связки: — Вы мне нравитесь, Иван, вы выглядите как человек искренний, хотя стараетесь казаться хладнокровным и не сентиментальным. Кроме того, у вас отличные рекомендации. Виталий Коган говорит, что не повышает вас только потому, что ему вас некем заменить.

С Виталей Коганом Иван учился на одном курсе в Финансовом институте. Коган быстро выбился в люди и к середине двухтысячных выстроил свой АА-Банк, самый быстрорастущий в тридцатке крупнейших в России. Даже кризис 2008 года не выбил Когана из седла. Иван в АА-Банке — рядовой сотрудник: у него нет подчиненных. И почти никто не знает, что у них с Коганом одинаковые татуировки: у председателя правления крылатая свинья на левом плече, у аналитика по нетрадиционным инвестициям — на правом. Смысл в том, что свиньи обычно не летают — но, если очень надо, в принципе могут. В начале двадцатого века такой лорд Брабазон, пионер английской авиации, на спор посадил свинью в корзину и протащил ее над землей своим «вуазеном». Свинья выжила и ничего не поняла, как и подобает свинье в буддийской традиции. Коган и Штарк когда-то решили быть брабазонами: делать так, чтобы свиньи летали. Татуировок не видно под костюмами, но никуда они, конечно, не делись.

— Я просто предпочитаю не смешивать личное и профессиональное, — говорит Штарк клиенту.
— Так не всегда получается, вы в этом убедитесь по ходу нашей с вами работы. Рембрандт, который меня сейчас интересует, — довольно известное полотно. «Христос в бурю на море Галилейском» — его единственная марина. До 1990 года эта картина была в коллекции Музея Изабеллы Стюарт Гарднер в Бостоне. Вы знаете ее историю?
Штарк знает, но на секунду потерял дар речи.
— Вы имеете в виду «Бурю на море Галилейском», которую украли из музея и до сих пор ищут?
— Да, именно ее. Эта картина, кажется, всплыла. На днях я виделся с дамой, которая ищет на нее покупателя. Вы удивитесь, но эта дама вам знакома. Собственно, обратиться к вам меня побудило именно это обстоятельство, а не ваша блестящая репутация как специалиста по инвестициям в искусство.

Как раз в этот момент грудничок, мирно спавший на руках у матери, пока остальные четыре посетителя кофейни беседовали о своем, включает сирену. Отец тщетно делает ему козу, а мать пытается заткнуть орущий ротик пустышкой и виновато смотрит в сторону Федяева со Штарком. «Это у них явно первый ребенок», — думает Иван. И не успевает задать Федяеву очевидный вопрос, что же это за дама такая. Потому что непростой замминистра поднимается, запахивает присыпанное перхотью пальтецо, бросает через плечо: «Я скоро позвоню» — и выходит под мокрый снег. Под аккомпанемент детского рева Штарк расплачивается за кофе.

В банк возвращаться нет смысла — уже почти семь вечера. В такси по дороге домой, на проспект Мира, Иван перебирает в уме знакомых женщин, имеющих отношение к арт-рынку. Корнеева? Но зачем ей рисковать только что вошедшей в моду галереей? Никольская? Выгонят взашей из Sotheby’s, если прознают про такой побочный бизнес. Ну, то есть понятно, почему покупателя ищут в Москве: где еще такой заповедник для людей с деньгами, павлиньим самолюбием и хорошо развитым умением «решать вопросы»? Разве что параллельно прощупывают и богатых арабов. Но риск все равно огромен. Штарк всю жизнь старается держаться подальше от людей, склонных к неразумному риску, и уж тем более от криминала. Кого же Федяев имеет в виду? Говорил он очень уверенно, но Иван начинает подозревать, что замминистра его с кем-то путает.

На автомате Иван ставит чайник и задает сухой корм коту. Корниш-рекс Фима — единственный сосед Штарка по трешке на седьмом этаже сталинского дома с колоннами. По строго соблюдаемой молчаливой договоренности они не мешают друг другу.

Заварив себе зеленого чая, Штарк включает компьютер в поисках Нового завета. Бумажной Библии в квартире не водится. «И поднялась великая буря; волны били в лодку, так что она уже наполнялась водою. А Он спал на корме на возглавии. Его будят и говорят Ему: Учитель! неужели Тебе нужды нет, что мы погибаем? И, встав, Он запретил ветру и сказал морю: умолкни, перестань. И ветер утих, и сделалась великая тишина. И сказал им: что вы так боязливы? как у вас нет веры? И убоялись страхом великим и говорили между собою: кто же Сей, что и ветер и море повинуются Ему?»

Штарк находит рембрандтовскую «Бурю» в приличном разрешении и долго разглядывает ее на своем тридцатидюймовом мониторе. На озере Киннерет — так его называют теперь в Израиле — Рембрандт никогда не был. Штарк был. Говорят, там и вправду бывают сильные штормы, но Ивану открылось спокойное большое озеро в окружении невысоких гор. Кажется, берег виден с любой его точки. На картине темень и волны, будто это Северное море в десятке миль от голландских берегов. Четырнадцать человек в утлой лодке. Одного, на корме, грубо растолкали, и он явно еще не понял, чего хотят от него эти люди, а только вспоминает, кто они. Времени на это у него мало. Пятеро пытаются справиться с двумя вышедшими из-под контроля парусами, но явно проигрывают ветру. Шестой изо всех сил вцепился в руль, но что толку, если баркас вот-вот перевернется? Седьмого рвет, и, кажется, сейчас он вывалится за борт.

Будят учителя аж двое, потому что на него теперь вся надежда. Остальные просто до смерти напуганы или отчаялись и готовятся к смерти — кроме одного; держась за натянутый канат, он смотрит не на вспученные паруса, не на Христа, не на рвущих жилы товарищей и не под ноги в ожидании конца. Он смотрит на Ивана, и лицо его Ивану знакомо. Да это же Рембрандт, собственной персоной!

Все-таки мания величия у художников — отдельная тема.

{-page-}

 

2. УЧЕНИК ПОРТРЕТИСТА. Амстердам, 1633

— Ты теперь моя жена, — гордо сообщает сын мельника девушке, лежащей рядом с ним. Саске только что проснулась и, натянув одеяло до подбородка, снова закрыла глаза. И лениво улыбается, так что сын мельника заключает: все хорошо.
— Там, где я родилась, — шепчет Саске (а он-то, дурак, предъявил свои новые права во весь голос!), — у меннонитов есть такой обычай. Когда парень встречается с девушкой уже долго и они хотят обвенчаться, родственники разрешают им провести ночь вместе. В одной постели, но не раздеваясь. Строго-настрого предупреждают, что нельзя снимать одежду и нельзя идти до конца. А все остальное — можно.
— Но ведь никто не видит их, когда они вместе? Или кто-то все время стоит со свечкой?
— Конечно, никто не видит. Во Фризии люди доверяют друг другу. Не запирают дома, когда уходят.
— А ты была так с парнем, ну, по вашему обычаю?
— Конечно, нет. Это на фермах так делают. А я девушка из хорошей семьи! — Ее веселый голос понемногу становится громче: она почти привыкла быть здесь и говорить с ним вот так. Луч блеклого света из-за небрежно задернутой занавеси подбирается к кровати. Ученики сегодня не придут, впереди длинный день без чужих.
— Да, дочь бургомистра, как я мог забыть! — Он сам не понимает, чего больше в как бы ироничном ответе: насмешки или гордости.
— И правда, вы немного забываетесь! — Саске надувает губы. Она не хочет продолжать разговор про то, что с ней было или не было до него.
— Ну, тогда и вы, мефрау, не забывайте, с кем имеете дело! Это моей кисти портрет Амалии, жены самого принца Оранского, висит в спальне у их высочеств! — Не удержался и приврал: принцесса сочла портрет недостаточно лестным и дала разрешение повесить его лишь в коридоре. Но ведь не вернула же, и плата получена сполна!
— О, простите великодушно, минхеер ван Рейн, любимый мастер принцев и анатомов! — продолжает игру Саске. Сын мельника знает, что не выстоит против нее: она гораздо острее на язык, ловчее со словами. Она и в латинских подписях к его гравюрам находит ошибки, которых он не видит, хоть и выпускник латинской школы и даже в университете отучился почти год. (Впрочем, ее отец — тот сам основал университет.) Чтобы не признавать поражение, сын мельника забирается под одеяло с головой, щекочет ее кожу усами, прикасается языком. Саске мягко отталкивает его, выбирается из постели: она в настроении пошалить.

Комната к этому располагает: это не спальня, а склад самого нелепого и странного барахла, антикварная лавка сумасшедшего. Вот какие-то дикарские, явно издалека привезенные, блестящие доспехи на маленького, но свирепого рыцаря: шлем — это маска с огромными суровыми бровями. Вот сваленные в кучу в углу плащи, шаровары, камзолы из богатых тканей — даже при скудном свете видно, что не новые, траченные молью. Вот резной, инкрустированный каменьями (стекляшками?) трон какого-то восточного монарха. Античные бюсты, папки, из которых торчат во все стороны гравюры на пожелтевшей бумаге, и, конечно, повсюду картины, в роскошных золотых рамах и на подрамниках, а то свернутые в трубу для отправки заказчикам. Только старинная Библия на пюпитре посреди комнаты взывает к умеренности: Саске, на самом деле ты еще только помолвлена. А что, если твой опекун, строгий пастор Сильвиус, узнает, где ты провела ночь?

Эти мысли легко выбросить из головы, если завернуться в парчовый плащ и забраться на трон (ноги не достают до пола: монарху полагалась скамеечка).

— Ну что, мастер ван Рейн, гожусь я в царицы Савские?
— Я не могу представить тебя в библейском сюжете, — отвечает сын мельника серьезно. — Может быть, это придет позже. Лучше надень свое платье, я нарисую тебя по-особенному.

Она повинуется. Игра с переодеваниями подождет — ему не может не понравиться, иначе зачем он, словно старьевщик, скупает вышедшее из моды да иноземное платье? Сын мельника своими толстыми пальцами скорее мешает, чем помогает застегивать крючки. Но прикасается к ней — совсем не так неуклюже, как застегивает, и она послушно терпит сладкую щекотку, снова прикрыв глаза.

— Прикажете надеть и шляпу, господин портретист?
— Да, так будет лучше, на таком рисунке ты не должна быть простоволосой. Хотя я вряд ли покажу его кому-нибудь. — Художник говорит озабоченно, как будто уже начал работать. — Пергамент у меня где-то был, а вот насчет серебряного карандаша я что-то не уверен. Им сейчас почти никто не рисует.

Открывая и захлопывая ящики и ларцы, из которых вываливаются и раскатываются по комнате какие-то невидимые в полусумраке пустяковины, бормочет: «Я так не рисую обычно, это манера одного старого немецкого мастера, Альберта Дюрера, — сын мельника именует великого немца на голландский манер: он хоть и читает по-немецки, но нетерпелив с чужими звуками и словами. — Дюрер, он ужасный педант, смотришь на его гравюры и прямо чувствуешь запах пота… А вот когда он был настоящим художником, — так это с серебряным карандашом в руках. Знаешь, это на самом деле проволочка, тонкая проволочка из серебра. Когда начинаешь рисовать ею, получается линия, как волосок. А потом кончик проволоки тупится, и линия мягче, толще. То есть надо начинать с главного. Вот!»

Сын мельника сияет: он нашел свой серебряный карандаш. Саске садится за стол, вертит в пальцах цветок из букета, который вянет здесь не меньше недели. Саске смотрит на большого мужчину — а ведь только что он казался совсем мальчиком, — склонившегося над кусочком пергамента, ловит его взгляд, когда он поднимает глаза, чтобы схватить позу.

— Когда ты был маленький, как тебя называла мама? Рембрант — редкое имя. И длинное. Будь я француженкой, звала бы тебя Реми.

Он долго не поднимает глаза от рисунка.

— Знаешь, а я и не помню, чтобы меня как-то особенно называли. Я родился девятым в семье. Из моих старших братьев и сестер пять выжили.

Потом: «Отец любил звучные имена. Это ведь он стал подписываться “ван Рейн”. На мешках с солодом. Наша мельница стоит на Рейне. А до этого у всех в роду были только отчества».

Снова опустил глаза, качает головой над рисунком: «Твои, по-моему, так и не поняли, что это не настоящая фамилия, как у тебя. Реми… ха!»

Саске чувствует, что ласкательное имя придется отложить до другого раза. Она заметила, что картины он подписывает одним именем, да еще вставил «д» перед последней буквой, — дочь бургомистра Саския ван Эйленбюрх никогда не задумывалась о важности имен, чего, кажется, не скажешь о девятом ребенке лейденского мельника. У него свои страхи, непохожие на мои, думает Саске, теребя цветок. Но, кажется, он любит, — едва ли она ошиблась, а значит, по крайней мере ее страхи напрасны.

Тонкой линии хватает на глаза, губы в мягкой полуулыбке, пальцы левой руки, подпирающие голову. Подпись — «Это портрет моей жены в 21 год, на третий день после нашей помолвки 8 июня 1633 года» — выходит уже почти нечитаемой: кончик проволоки стерся, а и слова, конечно, не главное.

***

Счастливый учитель — не очень внимательный учитель. Поймать такого и вывести на разговор о премудростях портретного искусства — и само по себе премудрость. Мастер, позвольте спросить вас? — Позже, Флинк, мне сейчас надо уйти. И — на весь день по базарам с невестой, или, кажется, скорее женой, догадывается Флинк по всяким косвенным признакам, — хоть он и подмастерье, а подмечать детали и читать язык тела умеет не хуже других. Возвращается к вечеру, когда свет уже недостаточно хорош, чтобы брать в руки кисть. Ну и возвращается, само собой, нагруженный покупками, — теми, которые не доверил уличному мальчишке, едва плетущемуся сзади под тяжестью еще каких-то тюков. Откуда деньги на все это? Как же, вот заказы на портреты, а вот два ученика — Флинк, которому целых восемнадцать лет, да еще Фердинанд Бол, годом младше. Двести флоринов за одну фигуру, четыреста — за две. Два портрета уже месяц как почти готовы, кстати, ждут лишь мастера, чтоб он легкою рукой оживил лица.

Учитель вообще-то показывал Флинку, что он делает с лицами, чтобы они так надолго задерживали взгляд. Глаза и область вокруг них надо прописывать как можно детальнее и четче, самыми мелкими мазками, самой тонкой кисточкой, — тогда на них сразу обратят внимание. Художник должен заставить взгляд зрителя двигаться не как попало, а по специально проложенной дорожке. Мягкие тени — как двери, через которые взгляд легко проходит дальше. Резкие линии и углы — как стены, которые останавливают движение.

Умом Флинк это понимает и пробует делать, когда изображает себя и Бола, — в мастерской живописца ван Рейна подмастерьям достается писать только эти два лица. Ну, а на заказных портретах их дело — фон да одежда. Да и то под неусыпным надзором мастера. Правда, как раз сейчас — не таким уж неусыпным; Флинк подозревает, что, будь он халтурщиком, удавалось бы протащить любую мазню. Но он не халтурщик и придирается к себе, пожалуй, больше учителя, так что ни за один из портретов ему не стыдно.

Сегодня утром, однако, мастер вроде бы никуда не спешит. Возится с портретом дородной купчихи ван Бильдербек, — делает ее едва уловимо косоглазой, кажется стоящему за спиной у учителя Флинку. И даже обращает к ученику нехарактерно длинную тираду:

— Эти чертовы портреты, Флинк, кажется, в этом году я написал их уже штук двадцать, не меньше. — Флинк точно знает, что на самом деле пока четырнадцать, но не перебивает. — Одинаковые физиономии, одинаковое платье, даже кружева женщинам, кажется, вязала одна кружевница! Скажу тебе по секрету, можно было бы даже не заставлять их позировать, а просто делать копии с самого первого портрета, да и продавать их разным людям как их собственные изображения. И многие бы ничего не заметили, а если бы и заподозрили, все равно молча отсыпали бы свои двести флоринов. После «Урока анатомии доктора Тюльпа» они в очередь ко мне стоят — не потому, что им нравятся мои картины, а потому, что они уважают нашего доброго доктора. Главный патологоанатом города не может ведь быть не прав.

Флинк молча соглашается с мастером, но на то у него своя причина: он подозревает, что умеет передавать сходство лучше учителя. Вот и Бол как-то раз сказал ему об этом — правда, может, просто хотел польстить старшему товарищу. А учитель — тот и вправду может позволить себе не слишком беспокоиться о сходстве и вообще о качестве. За какой-то год он сделался в Амстердаме таким модным, что ругать его осмелится только большой оригинал, но оригинальничать здесь станет лишь дурак: в этом городе хорошо живет тот, кто знает правильных людей и не ссорится с ними. А людей правильнее доктора Тюльпа в столице республики немного.

— Если бы не собирался я жениться, ей-богу, послал бы к черту всю очередь, — продолжает мастер, наводя апоплексический румянец на щеки купчихи. — Верно говорят: праведнику уважение дороже денег. Но человеку семейному без денег никуда, будь он хоть сто раз праведник. Так что — превращаем уважение во флорины ради будущих маленьких ван Рейнов.

Флинк снова молчит, хотя знает, что деньги на самом деле не так уж необходимы будущей семье ван Рейн: ведь Саския богатая наследница, приданого за ней дают целых сорок тысяч флоринов! Все, что мастер зарабатывает портретами, он тут же транжирит на всякие нелепые древности и на картины, которые сам не очень-то разглядывает, а подмастерьям велит изучать. Давеча приволокли в мастерскую большой двойной портрет — самого Рубенса, ни больше ни меньше! — он обошелся небось дороже любой работы, которую продал в этом году сам мастер ван Рейн. Даже дороже двух сцен снятия с креста, отправленных недавно ко двору в Гаагу. Принц не слишком щедр, да и затянул мастер с выполнением заказа.

Рембрандт словно угадывает мысли ученика, но, слава богу, не до конца.

— «Снятие с креста» писать было интересно, не то что эти треклятые портреты. Вот это мое, вот чем я должен заниматься. В живописи главное — движение, действие. Да вот и поэты ведь предпочитают не лица чьи-то описывать в стихах, а истории, сюжеты, классические или из Священного Писания. Ей-богу, если бы за иллюстрации к поэмам платили, как за портреты, я бы лучше только их и делал.

Как же, думает Флинк, кто заплатит двести флоринов за гравюру, а времени она у мастера занимает иной раз и две недели: почему-то мастер более требователен к совершенству своих офортов, чем к качеству холстов.

— Думаю, пора вам с Болом писать лица. — Флинк от такой нежданной радости готов подпрыгнуть, но затаился и слушает дальше. — Я хочу взяться за картину с сюжетом, показать, что я годен на большее, чем бесконечные эти постные рыла.

Слышали бы его клиенты, хихикает про себя Флинк, но благодарность к учителю перевешивает привычную иронию.
— Спасибо большое за доверие, мастер, — произносит он почтительно и даже кланяется, хоть Рембрант не видит его — занят длинным носом купчихи.
— Да ты сам не знаешь, за что благодаришь, Флинк. Через полгода вот где у тебя будут эти портреты, — учитель оборачивается к юнцу, чтобы показать кистью где. — А я — как еще они узнают, на что я способен? «Снятие с креста» никто не видит — во дворце слишком много картин, да и не то чтоб амстердамские богачи часто бывали в Гааге. А мне надо, чтобы увидели и зарубили на носу, — пара резких движений, и нос на портрете заостряется на манер бакланьего клюва, — что Рембрант ван Рейн не для того явился в этот мир, чтобы малевать рожи.

— Какой сюжет вы выбрали, учитель? — масленым голосом интересуется Флинк.
— Думаю написать бурю на море Галилейском. Волны, рыбацкий баркас вот-вот перевернется. Чтоб он не утонул, придется вмешаться самому Господу нашему Иисусу. Напишу без всякого заказа — вам с Болом только полезно будет побыть пока мною, а заодно заработать всем нам немного золота.

А ведь и я могу не только малевать рожи, неожиданно для себя самого думает Флинк: чему это я так обрадовался?

{-page-}

 

3. УТОПЛЕННИК МОРЯ ГАЛИЛЕЙСКОГО. Москва, 2012

Час ночи, а Иван все никак не отлипнет от монитора, несмотря на резь в глазах. Он видит только две верхние строчки в таблице окулиста, и вообще-то ему нельзя проводить столько времени перед экраном, но, однажды нырнув в новейшую историю «Бури», вынырнуть не так-то просто.

В Советском Союзе в 90-м году было не до Рембрандта, особенно висящего на стене американского музея. Но в Америке про ограбление музея Изабеллы Стюарт Гарднер знают даже те, кто никогда не был в картинной галерее. «Ограбление века» — газетный штамп, но в этом случае — максимально точное описание случившегося: имущество на полмиллиарда долларов не крали за один присест больше никогда. Двести пятьдесят миллионов из этой суммы стоит «Концерт» Вермеера, самый дорогой из украденных двенадцати предметов искусства. Еще двести миллионов, а то и больше, — «Буря на море Галилейском». Остальная добыча грабителей попроще. Например, «У Тортони» Эдуарда Мане.

За информацию, которая поможет вернуть похищенное, попечители музея предложили пять миллионов долларов. Всего-то, думает Иван, разглядывая «Концерт». С другой стороны, это как за двадцать процентов Осамы бен Ладена: за него же вроде назначена награда в двадцать пять миллионов? Вряд ли найти эти картины хотя бы на двадцать процентов так же трудно, как поймать Осаму. Особенно если наши знакомые дамы разгуливают по Москве и предлагают их незнакомым госчиновникам.

Самое поразительное, что воров все еще активно ищут. Ведь больше двадцати лет прошло! Это какой же тогда в Америке срок давности на кражи искусства? Штарк продолжает раскопки и быстро выясняет, что именно из-за ограбления гарднеровского музея этот срок увеличили с шести лет до двадцати. Бостонские воры, конечно, могли рассчитывать на бессилие полиции уже в 1997-м: закон обратной силы не имеет. Но сами-то картины надо ведь найти. Тем более что по завещанию самой Изабеллы Гарднер в ее музее ничего нельзя менять — ни пополнять коллекцию, ни даже двигать мебель, — так что теперь на стенах там пустые рамы.

Главный вопрос, думает Штарк, вот в чем. Почему воры, переждав срок давности, не вернули просто эти картины? Ведь все-таки пять миллионов. А продать краденое за те же деньги, в которые шедевры оценивает легальный рынок, невозможно. Да и в принципе нельзя их продать. Кто, какой сумасшедший рискнет вывозить такое добро из Америки или даже перевозить из штата в штат? Это же будет новое преступление. Ну хорошо, можно предположить, что в самом Бостоне нашелся фанатичный коллекционер, который хранит картины в подвале и каждый день спускается поглазеть на них с бокалом вина в руке. Как в мультике про Симпсонов: там на стене у мистера Бернса, хозяина электростанции, на которой работает Гомер Симпсон, вдруг обнаруживается «Концерт» Вермеера.

Всякие, конечно, бывают маньяки. Но невозможно представить себе маньяка с такой силой воли, чтоб ни разу никому не похвастаться «Бурей» в подвале. Иван знает, что крупные мафиози, серьезные ребята, не раз попадались на том, что украшали свое жилье крадеными картинами, а кто-то из гостей случайно узнавал шедевр по фотографии в журнале. За двадцать лет никто не сдал нашего коллекционера — такое трудно себе представить.

Ну и другие странности есть в деле. Грабили музей два человека, переодевшиеся полицейскими, — так они смогли войти, приманить и «арестовать» охранников. То есть это не просто пьяные ирландцы вломились в музей поздно ночью, напраздновавшись в День святого Патрика, — люди явно готовились к серьезному делу. Тогда почему они провели в музее восемьдесят одну минуту, словно никуда не спешили? И зачем один из них забрался на кресло и долго пытался открутить от стены лист оргстекла, под которым был спрятан наполеоновский штандарт ценой в несколько тысяч долларов? Неужели они не понимали, что сколько стоит? Если они пришли за самыми дорогими картинами в музее по заказу маньяка-коллекционера, почему не взяли жемчужину собрания — «Европу» Тициана? А если брали то, что рассчитывали продать на рынке, зачем позарились на «Концерт» и «Бурю», которые скорее повисли бы камнем у них на шее, чем кто-то согласился бы их купить? Если это были профессионалы, все как-то нелогично, думает Иван, поднимаясь, чтобы снова поставить чайник.

Нет, на самом деле очень странное ограбление, а еще страннее, что, хотя про него знает вся Америка, ни разу не удалось напасть на след картин. Тысячи информаторов уже предлагали свои услуги ФБР, десятки сыщиков, профессионалов и любителей брались выяснить, где картины, бостонские газеты объединялись, чтобы собрать и проверить анонимные наводки — и ничего. Ни следа. Разве так бывает?

И вдруг, через двадцать два года, след обнаруживается. И где — тут, у нас, в Москве.

Чушь какая-то.

А Федяев вообще уверен, что ему не втюхивают подделку? Так уже попался один репортер из Boston Herald: какой-то арт-дилер, несколько раз сидевший в тюрьме за разные проявления нечестности, предъявил ему «Бурю» в гараже и даже позволил снять пробы, но экспертиза показала, что это была всего лишь копия. Новые русские, пусть и чиновники, люди увлекающиеся и оттого часто наивные: как замминистра мог убедиться, что дама, которая пришла к нему с предложением, не толкает туфту? Она что, привезла с собой картину и позволила Федяеву показать холст экспертам?

Утро вечера мудренее, решает Иван. Тем более что на большую часть этих вопросов безуспешно пыталось ответить уже столько специалистов, что вероятность обнаружить ответы с помощью «Гугла» или, скажем, интуитивно очень и очень невысока.

Но заснуть у Ивана не получается. В нарушение негласной договоренности Фима вспрыгивает на кровать, трется аэродинамичной головой о щеку Штарка. Но аналитик не гонит кота: сейчас компания даже кстати. Мурлыканье деликатного соседа вдруг наводит Ивана на простую мысль. Иван включает ночник, заставляя кота щуриться.

— Слушай, Фим, а какого черта я вообще этим заморочился? Ведь совершенно ясно, что ввязываться нельзя, — произносит он вслух. Фима устремляет на Штарка желтые глаза, словно ждет объяснения. Но Иван вскакивает — к черту сон — и идет полуночничать с бутылкой арманьяка в большую комнату, где из всего пакета «НТВ-Плюс» он смотрит только VH1-Classic — древние хиты в исполнении давно угасших поп-звезд.

Утром позвоню Федяеву, решает Иван, и скажу ему, что не желаю знать ни про какого Рембрандта и ни про каких знакомых женщин. Нет, сначала позвоню Витале Когану и все ему расскажу. Это как раз тот случай, когда клиент не прав. Участие в такой истории может весь АА-Банк пустить ко дну, что твой рыбацкий баркас на море Галилейском.

***

Проснувшись на ковре перед телевизором, Штарк хватает трубку стационарного телефона. И, не успев ничего набрать, слышит в ней незнакомый голос.

«Не звоните Когану, Иван, — произносит он строго. — А лучше сами подождите звонка. Не уходите далеко от этого аппарата».

Звонок раздается через полчаса. На этот раз голос в трубке знакомый: Федяев, лично. За ночь замминистра решил, что он с Иваном на «ты».

— Иван, я приношу извинения за... ну, в общем... Я сам поговорил с Коганом. Нам надо встретиться, а потом некоторое время тебя не будет в Москве. Тебя внизу ждет машина, черный «форд мондео» с подмосковным номером. И не звони никому, пожалуйста. Я тоже приеду в аэропорт.

Ивану нечего сказать в ответ, и, когда Федяев кладет трубку, Штарк, уже по мобильному, набирает номер начальника службы безопасности банка. На этот раз никакие голоса не вклиниваются, а Николаич отвечает после первого же гудка.

— Я в курсе, — веско произносит полковник в отставке, не дав Ивану ничего спросить. — Хорошего полета и удачи.

Штарку кажется, что тут в голосе полковника проскальзывает жалость. Больше аналитик никуда не звонит. Не понимая, куда ему придется лететь, он наудачу складывает в портплед два нейтральных синих костюма, заталкивает в сумку по полдюжины рубашек и галстуков, свитера, джинсы, айпэд, зарядку, всякую прочую мелочь. И отправляется сдавать соседке кота. Та сразу берет Фиму на руки: кажется, если Штарк не вернется, оба они будут только счастливы.

«Мондео» действительно дежурит под окнами. Штарк залезает на переднее сиденье: сзади ему не тесно разве что в «роллс-ройсе». «Ну что, расслабиться и получить удовольствие, так, да? — думает он. — Интересно, почему Коган решил в это ввязаться, он что, не понимает, что с нами со всеми будет, если мы попадемся? От ФБР не откупишься так просто, как от наших».

В аэропорту Федяев расхаживает взад-вперед перед входом в терминал. «Во как шалят нервишки!» — комментирует про себя Иван, как будто он в этой истории сторонний наблюдатель. Завидев подъехавший «мондео», он приветственно поднимает руку, а потом как ни в чем не бывало протягивает ее выбравшемуся из машины Ивану.

Штарк руку игнорирует и смотрит Федяеву в глаза из-за толстых стекол очков. В детстве Иван всегда проигрывал в гляделки, но тут старается поддерживать в себе воинственный дух.

— Должен вам сказать, Валерий Константинович, что при таком раскладе никакого желания помогать вам у меня нет. Моя дочь будет волноваться, куда я пропал. Участвовать в воровстве картин я тоже не желаю. Если вам нравятся морские пейзажи, купите Айвазовского — его полно на рынке, а я вам посчитаю, сколько процентов годовых принесет такая инвестиция. Не хотите — полечу, куда скажете, но толку вам от этого не будет никакого. И еще я хочу, чтобы вы знали: ваши, конечно, будут за мной следить, но рано или поздно я их стряхну. Вот. Это чтоб не было неясностей никаких.
— А никаких неясностей и нету, — отвечает Федяев. Он выглядит усталым, такое впечатление, что со вчерашнего дня он так и не побрился. — Я отлично сознаю, что веду себя... некорректно. В надежде, что вы по ходу дела измените свое мнение о нашем предприятии. — Он перешел обратно на «вы», словно щадя чувства Штарка.
— Вашем, — поправляет Иван.
— Нашем, да. Софья Добродеева, — это имя вам что-нибудь говорит?​

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:3

  • pomperton· 2011-08-10 20:30:01
    момент по бен ладена выглядит стремно, учитывая, что его уже давно поймали и убили.
  • bezumnypiero· 2011-08-12 07:33:57
    повадились московские журналисты писать романы )
  • meteitil· 2011-08-15 11:11:56
    Да черт бы с ним, с бин ладеном. Глава о Рембрандте просто ужасна. Очень жаль, если б не это, было бы любопытно почитать.
Все новости ›