«Я отвожу кандидатуру Льва Ивановича на том основании, что Лев Иванович человек подлый». И сел. Шум. Ошанина прокатили.

Оцените материал

Просмотров: 22105

Лев Лосев. Солженицын и Бродский как соседи

10/03/2010
Страницы:


        Крестный отец самиздата

        Я дружил с Глазковым несколько недель: летом 1958 года оказались соседями по койкам в общем номере сочинской гостиницы.
        По утрам Глазков работал на балконе.
       — С восьми до двенадцати я перевожу двести строк с ненецкого или каракалпакского. Из них сто выкинут, а сто напечатают. Если взять минимум: сто строк по пять рублей…
        Расчеты были убедительные, но по всем признакам ежедневных пятисот не получалось. Впрочем, на свою коечку и ежедневную бутылку любимого молдавского три звездочки коньяка Коля зарабатывал.
        — Я люблю три вещи: коньяк, жару и женщин. Я ненавижу три вещи: селедку, холод и ССП.
        Он был необычайно рассудителен. На редкость здравая интонация звучит даже в его известных вольных стишках:

        На небе солнышко смеется.
        Зазеленела вся трава.
        А Нина мне не отдается,
        И в этом Нина не права.
        Чему ее учили в школе
        и т.д.

        В самом деле — чему?
        Резоны его всегда были просты и потому неотразимы.
        Лет десять назад отец рассказывал мне о перевыборном собрании в Союзе писателей.
        — Выдвигали кандидатов. Все как обычно. Предлагают Ошанина. «Отводы есть?» И вдруг встает какой-то человек с готическим лицом: «Есть». Председатель закипает: «Глазков, у вас должны быть основания для отвода». — «У меня есть основания. Я отвожу кандидатуру Льва Ивановича на том основании, что Лев Иванович человек подлый». И сел. Шум. Ошанина прокатили.
        Для поэта он был чудовищно силен физически. Любил заприметить в ресторанной публике подгулявшего богатыря, шахтера или штангиста, косолапо подходил и молча протягивал свою медвежью лапу для мужской забавы. Он всех пережимал. Однажды он меня спас. Мы с ним лазали над Агурским (водопадом), я поскользнулся и предвосхитил будущий крик «летю-уу!». Коля, сам стоя на карнизе шириной в ступню, зацепил меня за шиворот и вытянул.
        Однажды утром он сказал:
        — Приснилось четверостишие:

        Была у деда борода
        Седа, как зимний лес,
        И величава, как вода
        На Куйбышевской ГЭС.

        Когда времена полегчали, он так и стал издаваться, издеваясь. В самой глазковской продуктивности было что-то шутовское (двести строк с восьми до двенадцати, сто выкинут…). Из оставшихся ста добрая половина приходилась на «паровозики» (ура-стишки, чтобы протолкнуть книжку). Но глазковские «паровозики» были написаны от лица идиота, зазубрившего лозунги начальства. Эффект получался неожиданный. Например, о Владивостоке:

        — Этот город далекий, но нашенский! —
        Гениально сказал о нем Ленин.

        Поколение читателей, пришедшее в шестидесятые годы, уже не понимало такого гротеска. Оно привыкло к поэзии эзоповского заушательства. Евтушенко, Вознесенский проклинали франкистскую цензуру — ух какой намек! Те же слезливо хвалили Ильича, читатель — эх! — шарахался за ними…
        Глазков ни на что не намекал. В книжке за книжкой он создавал своего соцсюрреалистического Лебядкина, который дисциплинированно восхищался чем положено, негодовал по поводу разрешенных для негодования отдельных недостатков, шутил на таком уровне, чтобы даже Грибачеву было понятно. За это поэту разрешали быть. (Швейк славил Франца-Иосифа и орал «На Белград!» из инвалидной коляски. Нет лучшего способа окарикатурить милитаристский пафос, чем орать «На Белград!» из инвалидной коляски.)
        Но в конечном счете эта игра дорого обходится. Нельзя годами катать богатырское здоровое тело в коляске инвалида.

        Назови мне такую обитель,
        Я такого угла не видал,
        Где б московский иль горьковский житель
        В долгой очереди не стоял!

        Среди глазковских шуточек, которым мы привыкли ухмыляться, есть одна, мрачность которой сравнима лишь с эпохой, когда она была сочинена. Это еще один русский парафраз «Ворона»:

        …Я сказал: — Невзгоды часты.
        Неудачник я всегда.
        Но друзья добьются счастья?
        Он ответил: — Никогда!

        И на все мои вопросы,
        Где возможны «нет» и «да»,
        Отвечал вещатель грозный
        Безутешным НИКОГДА!..

        Я спросил: — Какие в Чили
        Существуют города?
        Он ответил: — Никогда!
        И его разоблачили.

        Юз!

        Вот уж «кто награжден каким-то вечным детством»! Старость — замедление, а Юз быстр. Легок на подъем. Поехали! В Вермонт за водой из водопада, в русскую лавочку за килькой, в Москву на презентацию книги, в Чикаго на день рождения подруги знакомого зубного врача. Смена настроений стремительна. Ну его... Московские тусовки омерзительны. Чудовищно скучная баба. Разве ж это килька?.. А может, все-таки?.. Поехали! В Нью-Йорк к четырем утра — на рыбный рынок. Во Флориду — купаться. В Италию с заездом в Португалию... Реакции, как у летчика-испытателя. В июне 1983 года мы были вместе на одной конференции в Милане, а потом наметили несколько дней полного отдыха в Венеции. Утром сели в поезд, болтали, поглядывали в окно на скучные ломбардские пейзажи, слегка выпивали, закусывали. В Вероне поезд остановился на втором пути, а по первому пути, прямо по шпалам, набычившись, таща в каждой руке по чемодану, шел Наум (Эма) Коржавин. Очень плохо видящий, он в этот момент целеустремления, видимо, и не слышал ничего — а навстречу ему быстро шел поезд. От ужаса я обомлел. А Юз рванул вниз окно и закричал: «Эма, ты куда?» Не удивившийся Коржавин мотнул головой и крикнул в ответ: «В Верону». Дикие русские возгласы привлекли внимание железнодорожника на первом перроне. Он спрыгнул на рельсы и оттолкнул вбок Коржавина с чемоданами. Через секунду промчался встречный. Юз плюхнулся на свое место и сказал: «Эмма Каренина...»
        <…>
        Нет ничего удивительного в том, что Бродский любил Юза. Кто Юза не любит! Интересно то, что, подыскивая определение для таланта Алешковского, он назвал Моцарта, то есть в своей иерархии поместил Юза на высший уровень.
        Моцартианское начало Бродский увидел только в двух современниках — Алешковском и Барышникове. «В этом безумии есть система»: с точки зрения Бродского, эти художники, подобно Моцарту, не выражают себя в формах времени, а живут формами времени, то есть ритмом («Время — источник ритма», напоминает Бродский). Ритмы времени проявляются в музыке, движении, языке, которые, говоря словами Одена, «живут людьми». Те, кто интуициям поэта предпочитает философию, найдут сходные представления о единстве Времени и Языка у Хайдеггера.
        По поводу украинского философа, чью работу о Хайдеггере он с интересом читал, Юз все же сказал: «Нехайдеггер!»
        Больше всего я люблю «Синенький скромный платочек» (1982). Помню, как начал читать в первый раз и почти сразу перешел на чтение вслух — невозможно было отказать гортани в таком празднике. И написал автору: «Я начал читать, и мне очень понравился тон и необыкновенное мастерство языка… exuberance образов, красок, характерных выражений, которая вас опьяняет и увлекает. Много лишнего, несоразмерного, но verve и тон удивительны». Нет, это не я писал Алешковскому, это мой тезка, Лев Николаевич Толстой, написал Николаю Семеновичу Лескову. Цитату я выбрал из статьи Эйхенбаума о Лескове («”Чрезмерный” писатель»). В этой статье развивается важный тезис о неотделимости литературного процесса от общеинтеллектуального, в первую очередь от развития философской и филологической мысли. Новое знание о природе языка и мышления открывает новые перспективы воображению художника, а по ходу дела создаются и новые правила игры. В середине XX века распространилось учение о диалогизме, иерархии «чужого» слова у Алешковского становятся чистой поэзией. В «Платочке» смешиваются экзистенциальное отчаяние и бытовой фарс, и результат реакции — взрыв. Подобным образом в трагическом Прологе к «Поэме без героя» проступает «чужое слово» самой смешной русской комедии:

        А так как мне бумаги не хватило,
        Я на твоем пишу черновике.
        И вот чужое слово проступает…

        Сравните:
        АННА АНДРЕЕВНА. Что тут пишет он мне в записке? (Читает.) «Спешу тебя уведомить, душенька, что состояние мое было весьма печальное; но, уповая на милосердие Божие, за два соленые огурца особенно и полпорции икры рубль двадцать пять копеек… (Останавливается.) Я ничего не понимаю: к чему же тут соленые огурцы и икра?
        ДОБЧИНСКИЙ. А, это Антон Антонович писали по черновой бумаге, по скорости: там какой-то счет был прописан.

        Иосиф Бродский: эротика

        Уже в начале литературного пути Бродскому было предъявлено обвинение в порнографии. О нем писали: «В Союз писателей была передана папка стихов Бродского. В них три темы: первая тема — отрешенности от мира, вторая — порнографическая, третья тема — тема нелюбви к родине...».
        Как показывает тщательный просмотр всего написанного Бродским до 1963 года (по собранию Марамзина), «порнография», в которой неукоснительно обвиняли молодого Бродского его гонители, состояла, по-видимому, в употреблении табуированной лексики, к которой — это надо помнить — в те лицемерные времена относились не только матерные слова и выражения, но и вообще вся терминология сексуальной сферы, например слова «презерватив» и «сперма» в поэме «Шествие».
        Характерно, что для читателей старшего поколения, для тех, кто избежал советизации и в чьем сознании сохранились культурные установки Серебряного века, лексические смелости Бродского не представлялись неприемлемыми. Подготавливая к изданию первую книгу Бродского, «Стихотворения и поэмы», Борис Филиппов писал в 1964 году автору предисловия Глебу Струве: «Нет, пожалуй, не стоит в “Шествии” бояться всех этих слов (“говно”, “мудак” и пр.). Cобак вешать будут все равно, а вместе с тем эти грубые слова СОВСЕМ НЕ ВЫГЛЯДЯТ ГРУБЫМИ В КОНТЕКСТЕ ПОЭМЫ: они даже — по контрасту — подчеркивают высокий патетический строй поэмы. Прочитал внимательно всю книгу: он — замечательный поэт, крупный и УЖЕ совсем сложившийся, зрелый поэт, большой мастер формы, причем гораздо сильнее в “классических” формах, чем в модернистских. И ВЕРШИНА ЕГО ТВОРЧЕСТВА, на мой взгляд, именно поэма “Шествие”. Меня она просто ошеломила. Вообще он сильнее в поэмах, чем в “малой форме” поэзии. Но “Шествие” — это вообще, по-моему, вещь из ряда вон выходящая».
        Кстати сказать, и мат, и сексуальные мотивы крайне редки у нашего автора в начальный период творчества. Защитники молодого поэта тридцать лет назад и сегодняшние комментаторы объясняют обвинение в порнографии ошибкой — доносчик Лернер подсунул в досье Бродского неприличные эпиграммы на руководителя ленинградских писателей Прокофьева, написанные не Бродским. Дело, я полагаю, не только в этом, но и в нарушении одной из самых строгих стилистических норм периода. Официальный пуританизм сталинских времен предполагал абсолютное исключение сексуальной тематики из печатной литературы. Что не исключало ее непечатного процветания. Разнузданно-похабные стихи разных жанров, в особенности эпиграммы, были широко распространены в литературно-художественных кругах и, очевидно, отнюдь не преследовались всеведущими органами безопасности, что доказывается, например, блестящей литературной карьерой М. Дудина, неистощимого автора изустно распространявшихся скабрезностей. Официально же, как известно, за строку «и ночей наших пламенных чадом» Ахматову обругали «блудницей», да и вся литература Серебряного века в сталинском «Кратком курсе» объявлялась порнографической. Читателя, привыкшего к строгому разграничению печатной и непечатной тематики, не могло не шокировать именно непринужденное включение сексуальных образов и соответствующей лексики в «приличный» контекст.

        Лев Лосев. Солженицын и Бродский как соседи. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2010
Страницы:

Ссылки

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:2

  • asl· 2010-03-10 20:15:35
    Великолепно!
  • sergeychenko· 2010-04-01 12:19:29
    Высоколобно!
Все новости ›