Оцените материал

Просмотров: 16100

В.В. Бибихин. Грамматика поэзии

11/08/2009
Философ и переводчик Хайдеггера Владимир Бибихин — о ведических гимнах, природе слова, о стихах Ольги Седаковой и Дмитрия Александровича Пригова

Имена:  Владимир Бибихин · Дмитрий Пригов · Мартин Хайдеггер · Ольга Седакова

«Грамматика поэзии» — пятая посмертно вышедшая книга В.В. Бибихина — философа, получившего наиболее широкую известность в качестве русского переводчика Хайдеггера. Помимо Хайдеггера Бибихин переводил св. Григория Паламу, Боэция Дакийского, прозу Петрарки и труды Николая Кузанского. Эта книга создана на основе двух лекционных курсов, прочитанных на философском факультете МГУ в 1999—2000 и в 1992—1993 годах, и состоит соответственно из двух частей.

Первая, которая, собственно, и называется «Грамматика поэзии», представляет собой разговор философа о поэзии на материале ведийских гимнов и в известном смысле развернутый комментарий к высказыванию немецкого романтика Новалиса «Философия — это грамматика поэзии». До определенной степени из этой же идеи исходит и более ранний курс — «Новое русское слово», поэтому объединение двух текстов под одной обложкой — шаг вполне логичный. Бибихин рассматривает Ригведу как поэтический текст, позволяющий нам увидеть со стороны традицию европейской словесности. Именно поэтому в первой части речь заходит о Сафо, о Есенине и даже о Хлебникове.

Вторая книга — как бы для антитезы — использует в качестве материала современную поэзию. В основном речь идет об Ольге Cедаковой; главным контрапунктом к ее обсуждению становится разговор о Пригове, куда более короткий. Хотя речь Бибихина порой темна и сама требует комментария и анализа, «Грамматика поэзии» оказывается редкой для современной российской гуманитарной мысли попыткой говорить о поэзии не в профаническом, т.е. «критическом», и не в инструментальном ключе. Перед нами не «литературная критика», не попытка социокультурного осмысления и не филологическая работа. Подобного рода философская герменевтика поэзии была характерна для переведенного Бибихиным Хайдеггера.

В России такая традиция до Бибихина в целом отсутствовала, в то время как на Западе после Хайдеггера она была развита и в Германии, и во Франции — в частности, философами, от Хайдеггера во всех смыслах очень далекими. Среди них, например, Ален Бадью, который писал и о русских поэтах (Мандельштаме и Айги). Философская перспектива Бибихина приоткрывает очертания того языка, на котором можно было бы говорить о современных нам поэтах масштаба Седаковой (или Айги, или Шварц...). Но не говорят или почти не говорят: то ли некому, то ли не для кого. Важно, что язык этот, пусть почти никто им сейчас не владеет, существует, чему «Грамматика поэзии» является вполне вещественным доказательством 1.

Грамматика поэзии

«...Когда жертвенная формула, yajus, сопровождает жертву, например молока или молочных продуктов, сама эта жертвенная формула вовсе не превращается в жертву, и собрание таких формул называется yajurveda. В отличие от них есть слово, которое не песня и не пояснение, а луч, блеск, сияние, rich, со вторым значением священный гимн, стихи. Это слово есть жертва, оно само свое освящение. Собрание таких слов называется rigveda. <...> В другом, «обычном» случае можно по крайней мере спросить, что стоит за словом, какое “содержание”. В случае блеска (rich) или мы видим этот блеск, и слово своим проблеском все событие и есть, или мы остаемся не в курсе, вне происходящего. Странно обстоит дело с пониманием такого слова. Если оно свое собственное событие, то перекодировка его немыслима. <...> То, что мы называем ведийским санскритом, в древности называлось язык богов. Семантику этой поэзии можно назвать в хорошем смысле слова тавтологией, формально говоря, объяснение ее невозможно, если уж она не объяснила себя сразу свои блеском сама».

«Платоновское “слово [...] необходимо должно быть словом о чем-то” <...> как раз и говорит: не беспокойтесь, не бывает, чтобы в слове не было чего-то; не бойтесь остаться без вещи, где слово, там и вещь. И насколько вещь, настолько же умеет быть значительным и слово, по крайней мере в поэзии. Поймите, речь идет о процессах на уровне начала жизни, рода, генетики. Как это происходит, получается, почему через тонкое слово проходит самая передовая линия космической жизни, я не знаю. Я знаю, что это так. И я уже совсем уверенно знаю, что нам не надо читать никакие стихи, если, например, мы видим у Хлебникова в сплошном превращении всего в буквы, строки и стихи прием, причуду или графоманию. Песни, мысли, вещи — подошедшие близко к поэту, взятые поэтом серьезно события, в которых он продолжает историю спасения. Путь жизни только один: жизни мало, она подкашивается, нужно спасение, задача по крайней мере угадать его; меньшее, т.е. не видеть и не слышать спасения, для поэта провал или смерть. Формула О.А. Седаковой “поэт есть тот, кто хочет то, что все хотят хотеть”, вводящую вторую ступень цели, надо понимать в том смысле, что припали к пространству жизни все; поэт не питается им, он имеет к исходной странности интимное отношение, он в ней. Тот уровень, который механически, расщепляя клетку, воображает себе биология, генетический, на нем работает поэт».

«Наши тропы теперь не бесконечный меандр, а ступени, но вверх или вниз? Или одновременно вверх и вниз? Наша сила в паровых котлах и в молотах растет, сами мы слабеем. Это приговор нашей цивилизации. Неуютное положение поэта в ней я бы сблизил — все основные вещи случаются рано — с правдой гибели поэта. Гомер, Гесиод и греческий лирик уже после Орфея, который погиб, разодранный менадами. Менады вторичны: решена заранее погибель, потому что когда появляется еще один поэт, тоже божественный, Лин, тоже сын Аполлона, то ему подыскивают смерть. Он побранил своего учителя Геракла, и убит кифарой. Нет, это слишком анекдотично; было не так, его разодрали собаки. Нет, он был убит Аполлоном, своим отцом, за то, что хотел соревноваться с ним. Ясно одно. Первый божественный поэт уже не жив в греческой традиции. Ничего подобного нет вокруг гимна. Поэт там продолжает жить в нем. <...> Так называемые “гомеровские гимны” — только напоминание о пустующем месте гимна в Греции. <...> Тогда у Хлебникова, Рильке мы словно робко возвращаемся в Ренессансе XX века к гимну».

___________________________________________

1 Редакция благодарит Илью Кукулина за помощь в подготовке материала. {-page-}

Новое русское слово

«В том стихотворении, которое мы читаем (Ольга Седакова, «Легенда вторая») из книги «Дикий шиповник. — OS), о закрытом, или, еще точнее, о “запаянном” стекле, заглянуть куда велит не любопытство, а то, что там, за непроходимым — таким, что открыто может быть только вместе со снятием границы между жизнью и смертью. Опять речь о пороге, очень высоком, и по сю сторону порога — только путь переселенцев, погорельцев, такой, что надо не слушать надежду на что-то другое, ничего другого не будет нигде, кроме как там, куда пройти очень трудно, совсем на земле невозможно. Речь опять о высоком, предельном пороге — а может быть, для поэта ничто другое и невозможно, бессмысленно говорить, как для переселенца, погорельца бессмысленно забывать об этом, с какой стати. <...> Тем, что переселенец, погорелец так упрямо, настойчиво хранит закрытым, запаянным, что он удерживает как душу в груди, т.е. самим упорством этого хранения, отказывающимся прислушиваться к кнуту надежды, переселенец, погорелец участвует в доме, в спасении, в Боге — он, смертный».

«Это настоящий поэт. В Страстную пятницу его друг просит прийти к нему в квартиру, друг должен быть где-то по делам, и дождаться мастера по холодильникам: автоматика холодильника испортилась, он не в нужном режиме работает. Поэт сидит в квартире друга и, глядя на часы, отмечает на листке бумаги, когда электродвигатель заработал, когда выключился. Когда проходит какое-то время в этом ритме, вдруг другой ритм слышится и подключается к этому, с ритмом и за ритмом почти сразу слова, и именно все слова того стихотворения, и именно в таком порядке, поэт только записывает их — “только”, если забыть о месяцах готовности к этому и приготовления. Он записывает вот это, что мы читали:

        Ты развернешься в расширенном сердце страданья,
        дикий шиповник,
                     о,
                     ранящий сад мирозданья.

        Дикий шиповник и белый, белее любого.
        Тот, кто тебя назовет, переспорит Иова.

        Я же молчу, исчезая в уме из любимого взгляда,
        глаз не спуская
        и рук не снимая с ограды.

Как это пришло? Если бы поэт знал. Как это связано с хронометражем работы холодильника? Может быть, строками “глаз не спуская и рук не снимая с ограды”, имеется в виду простая готовность рук участвовать в сообщении вести, а то и другое началось задолго до холодильника, только странно, загадочно повторилось в терпеливом, послушном записывании работы холодильника. Значит, событие, полнота, вокруг которой история, — уже есть? дело только в том, чтобы дать ему повод или, наоборот, не дать ему повода? Кто так терпеливо прислушивается к нему, как поэт? Не он ли тогда ведущий в истории, и прав снова Аристотель в “Поэтике”, что правда поэта больше, чем правда историографа?»

«Теперь то, что Седаковой самое уважаемое в современной поэзии. Чистота. Строгость. Пригов трагик. Он говорит — в противоположность Аверинцеву — тем, что он не говорит. Письмо светом, пробелом, вернее. Это не письмо сна. Рискованное письмо сна обойдено Приговым, но известно ему <...>, очерчено им извне нарочито отчетливым, сознательным очертанием. Это значит: те же вещи. Мы должны найти тот же высокий порог: смерти, сна. Находим в первых же номерах его собственной подборки: “И даже эта птица козодой / Что доит коз на утренней заре / Не знает, почему так на заре / Так смертельно, смертельно пахнет резедой // И даже эта птица воробей / Что бьет воров на утренней заре / Не знает отчего так на заре / Так опасность чувствуется слабей // И даже эта травка зверобой / Что бьет зверей на утренней заре / Не знает, отчего так на заре / Так нету больше силы властвовать собой”. Сном власть снята, оставлена амехания. Амехания в бессмысленности осмысливания: козодой, воробей, зверобой говорят то, что говорят, не хватало еще — нет сил, пальцем пошевелить не могу — заглянуть дальше того, что они буквально говорят. — И следующий номер — не о сне, но о другой, окончательной убитости: “Пуля по небу летит / И отверстие сверлит / Ой ты пуля, ой ты пуля / Ой ты пуля, ой ля-ля / Что сверлишь ты, что сверлишь ты / Что сверлишь ты, ишь ты ишь / Я сверлю свое отверстье / Я сверлю свое отверстье / Я отверстие ей-ей / Бог с тобой, живи ты, пуля! / Бог со мной, живу, живу”. Бог, небо, отверстие, жизнь. Все эпически — с фольклорной вечностью взято, схвачено пулей, т.е. смертью. К ней отношение спокойное, потому что спокойно ясно: она свое, конечно, возьмет. Живи — сказано смерти, которая как небо, как бог неотклонима. Отверстие — торжественнее, чем отверстие — какое, куда? Неясно, пока пуля не просверлила. — Вот пейзаж этого мира: утреннее безвластие, отверстие в небе, которое откроется для автора, который спокойно — опять в той же амехании утренней, — но и завороженно смотрит на смерть».


Владимир Бибихин. Грамматика поэзии. СПб.: Лимбус Пресс. 2009

 

 

 

 

 

Все новости ›