Оцените материал

Просмотров: 66099

Неразделенная любовь

Елена Костылева · 29/07/2009
ЕЛЕНА КОСТЫЛЕВА выяснила у пяти поэтов, почему они не живут литературной жизнью и чем они живут вместо нее. Точнее, у четырех

Имена:  Александр Анашевич · Дмитрий Соколов · Кирилл Медведев · Кирилл Решетников; Шиш Брянский · Михаил Гронас

Они выступают очень редко или не выступают вовсе: Дмитрий Соколов, Кирилл Медведев, Шиш Брянский, Михаил Гронас и Александр Анашевич.

ДМИТРИЙ СОКОЛОВ

©  Евгений Тонконогий

Дмитрий Соколов

Дмитрий Соколов

«Слава богу, я не стал православным журналистом»

Дима Соколов, более известный как Соколов-Митрич, работает замглавного в «Русском репортере», пишет в «Известия», «Взгляд» и РИА «Новости». Говорит, что «после работы уже рябит в глазах от букв»:

— Я даже не знаю, как выглядит сейчас литературный процесс. Вижу иногда какие-то объявления о фестивалях, читаю дневники Кузьмина и Воденникова, но... Я просто не понимаю, зачем все это нужно. Я начал писать стихи на самолюбии, в этом не было никакого коммерческого смысла. И стал писать о том, что стихи писать не надо. Потому что появилось непреодолимое ощущение, что литература — это какая-то гадость. В итоге перестал писать стихи вообще.

Внутренне для меня более комфортной реакцией являются деньги — на мой взгляд, это более адекватно, чем постоянный поиск внимания. Мне неинтересно питаться вниманием, противно. Журналистика — это бизнес, там все просто. Когда я всерьез занялся поиском темы, то понял, что литература — это то, от чего надо бежать. Я бежал пять лет — и убежал.

…Вот Бальмонт — он, конечно, не поэт, но он говорил, что нельзя писать ради самолюбия. Я и не пишу. Пять лет уже не пишу. В наше время не писать стихи — и есть поэзия. Молчание больше творчески оправдано, молчание не принципиальное, а сложившееся.

В последний раз литературная публика видела Диму в клубе «Авторник», где он читал цикл «Стихи с комментариями и краткое содержание»:

— Я его написал для выступления в клубе «Консерва», которое состоялось осенью 2003 года (эту дату помнит файл, в котором написан текст). Потом еще в 2004 году я написал стишок про Горалик и Андрея Ивановича, и где-то после этого Кузьмин попросил меня прочитать «Стихи с комментариями» в «Авторнике». После этого уже действительно ничего не было.

— Ты не пишешь из принципа?

— Не из принципа, а по факту. Будет тема — буду писать. Не тема стихотворения, а направления существования в литературе. Сейчас я могу только заставить себя писать стихи о том, что я написал статью раз в неделю. Нет величия замысла.

Когда Дима еще писал стихи, он тоже писал о величии замысла:

        Вы моя муза, Дима, скобочка, вы моя муза, Дима, скобочка,
        вы обучаете медленному и прямому,
        скобочка, вы говорите то, что не невыразимо,
        невыразимо, но ясно подонку любому.
        Так что, о боже, как много корней у меня в этой почве,
        я не посмею сказать, будто смерти не нет,
        я наконец-то величие замысла, скобочка,
        приобретаю. Вот, предположим, конверт.

— Находит иногда желание писать?

— Не находит. Нужно найти что-то со смыслом, чтобы было вплетено в единую ткань.

— Есть мнение, что поэзия выражает то, чего не выразить никаким другим способом.

— Слово «выражаться» мне не нравится. В этом есть что-то аморальное —выражаться, когда никто тебя не просит. В литературном кругу атмосфера несчастья, трагизма и бессмысленности. Все друг друга любят, и все друг друга ненавидят. Хочется от этого побыть на расстоянии.

— За эти годы ты приобрел известность в качестве «правого» журналиста…

— После моей книги «Нетаджикские девочки» некоторые политические силы решили, что я свой, и пытались взять меня в оборот. Пришлось их выстуживать и самому выстуживаться. Я не хочу быть журналистом одной темы и одного взгляда. У моих подчиненных у всех разные взгляды, но мое единственное требование — чтобы установки были аргументированы фактологически.

Патриотические круги терпеть не могу. Они мне напоминают поэтические круги — только тут «кто сильнее любит родину». Профессиональные патриоты — это люди, которые собираются на заседания, чтобы объединиться против кого-нибудь. Я был на таких посиделках пару раз и очень быстро сбежал. Но вообще я о себе чего только не слышал. И что я жид-полукровка, и что я националист.

— И что из этого правда?

— Ни то, ни другое. Но когда начинаешь писать публицистику, это неизбежно начинает раздражать всех — и тех, и других. Мой так называемый национализм — это продолжение либерального сознания. Я хочу, чтобы соблюдались права любого человека, а не только нацменьшинств или «титульной нации». И, разумеется, гражданство страны, в которой ты живешь, — это право на приоритет. Если ты гражданин — у тебя есть свои права, если ты нелегальный гастарбайтер — нет, конечно: ты де-юре не существуешь. Это свойство государства как такового, будь оно хоть тысячу раз либеральным и демократическим. Мне абсолютно плевать на национальность человека, пока она сама не начинает заявлять о себе в агрессивном тоне. И меня совершенно устроит, если завтра Россию назовут Соединенными Штатами Евроазии, и не будет ни русских, ни гастарбайтеров, а для всех будут одни жесточайшие правила. Хочу, чтобы все было как в большой страховой компании: приходишь, электронная очередь, берешь билет, все строго упорядочено и никаких конфликтов.

— В «Известиях» работает Перекрест, который написал, что Бабурову и Маркелова убил тот, кто якобы ревновал Бабурову к Маркелову… Тебе не противно туда писать?

— Перекрест написал непрофессиональную статью. Он не злодей, просто повелся на собственное творческое самолюбие и не совсем осознавал, как это может прозвучать. Если бы у него были неопровержимые факты, которые, впрочем, могли волновать общественность только постольку, поскольку они могли иметь отношение к убийству... Но у него их не было. Я бы эту статью не поставил в номер.

— Я лично перестала следить за твоей карьерой после истории про Holis.

— Главное в ней — что гомосексуальное воспитание школьникам навязывалось извне. Если извне будет навязываться православие — я буду тоже против. Раньше у РПЦ была более разумная позиция: если родители хотят, то ради бога, но не как обязательный предмет. А сейчас, если церковь будет использовать административный ресурс, — я против, мне это не нравится.

— Что ж, сбалансированная позиция.

— Несколько раз меня заносило, было несколько репортажей на грани, где-то около полугода профессиональное уступало идеологическому, но я быстро понял, что это неправильно. Слава богу, я не стал православным журналистом.

{-page-}

— Читаешь ли ты современную поэзию?

— Если честно, не очень. Мне Кирилл Медведев очень нравится, но я его читал года четыре назад. В последний год я очень сильно загружен, голова как электричка — вагоны информации проскальзывают туда-сюда, только успеваю головой мотать. Недавно в ленте видел чьи-то стихи… Алевтина Дорофеева, кажется (юзер ЖЖ alevtina_d. — OS.) У нее стихи похожи на Анашевича.

— Это хорошо или плохо?

— Это единственный их недостаток.

— Что держишь под подушкой?

— От случая к случаю читаю Седакову, Шварц…

Соколов словно иллюстрирует старый текст Воденникова: «Еще мне нравятся стихи Елены Шварц / одной китайской поэтессы / но и без них я тоже проживу». Когда стихи все же появляются, он их не дописывает — не видит смысла. Он находит смысл в семье, в работе, которая вовсе не является для него простым зарабатыванием денег, и еще кое в чем:

— Если говорить о вещах сугубо непрагматических, то направление, в котором я пытаюсь чего-то понимать, — это религиозное направление. То, что я пытаюсь принять и исследовать. Я знаю, как надо жить, но мне не хватает сил. Сейчас у меня вера скорее юридическая — «я понимаю, что я нарушаю». Бывает вера как верность и вера как доверие высшему промыслу и отсечение собственной воли. Меня хватает только на первое.

— Ходишь в церковь?

— Захожу, конечно, но так, чтобы всерьез, на литургию — несколько раз в год, чаще не получается. Когда получается жить по вере — чувство жизни совсем другое, все замыкается в единую цепь, нет никакой раздробленности, все приобретает какой-то смысл. Если бы я мог продолжать такой образ жизни — это и было бы настоящее творчество, и другого не надо.

— Ты не уйдешь с такими взглядами в монастырь?

— Однажды я поехал в Оптину пустынь — не для репортажа, сам, трудником, то есть просто бесплатно поработать. Едешь туда и думаешь — сейчас ты всем покажешь за три дня. Прожил один день. Очень тяжелые условия, спартанские: подъем в пять утра, потом три часа молитва, да и на уровне духовном — постоянное давление откуда-то. Считается, что чем более серьезное ты делаешь усилие — тем больше сопротивление. У меня было просто жесточайшее — когда раздражает все, и ничего не нравится, каким-то необъяснимым, мистическим образом.

— Так ты мистик?

— В смысле реальности Бога и реальности Дьявола — да, я мистик. Я уверен, что все, что происходит с человеком, имеет духовный смысл, и случайностей в жизни не вижу. На самом деле христианство исполнено скептицизма — если не вдаваться в чудоманию, какая бывает у старушек. Мне все равно, где что там мироточит. Но происходят незаметные события…

Однажды я хотел пойти на исповедь, но не знал, к кому и как. Думал о Родионе Морозове — мы с ним работали в «Общей газете», а потом он ушел в монастырь, и я не знал, где он и что с ним. Я позвонил в газету, узнал, что он теперь отец Нектарий и служит на Троицком подворье в Москве. Через месяц после этого я возвращался со дня рождения приятеля, и у меня вдруг ни с того ни с сего сломалась машина. Я ее оставил, на следующий день приезжаю за ней, смотрю — рядом церковь. Поднимаюсь, читаю табличку: «Подворье Троице-Сергиевой лавры». И нахожу там отца Нектария. Вот это чудо, и оно обращено непосредственно к человеку.

В юности Соколов не один раз перечитывал материалы к биографии Пастернака и считает, что жизнь поэта повлияла на его собственную. Он говорит о «тихом пламени, тихой мудрости», как в стихах Арсения Тарковского, о Честертоне как авторе «религиозных детективов», о Розанове («на мой взгляд, он вообще был первым блогером»), о Боге и Дьяволе.

— Так ты правда веришь в реальность Дьявола?

— В смысле, можно ли его потрогать или есть ли он как сила? С рогами или без, но он, конечно, есть. Кстати, Дьявол — очень удобная вещь, он помогает любить людей. Можно ненавидеть грех, но не грешника. Грех — это болезнь, уничтожив грешника, ты не решишь проблему. Так что человек — не враг, враг — Дьявол.

— Тебе могут быть близки поэты-священники: Круглов, Кравцов

— Круглов хороший поэт, но очень много пишет, а я не люблю, когда много пишут. Но бывают точечные попадания у самых разных авторов. Люблю Самойлова, Гандлевского, Фаину Гримберг с ее «Андреем Ивановичем». В университете много читал Элиота и Уитмена, но я читатель очень случайный — что-то попадается в руки, если нравится, я стараюсь запомнить, как автора зовут. Специально литературное пространство не сканирую.

— А прозу пишешь?

— Я написал роман по сценарию Дмитрия Соболева к фильму «20 сигарет», и мне за него совершенно не стыдно. Это про один день из жизни копирайтера, перед которым в день, когда рожает жена, встает выбор: уволиться или предать друга. И есть хитрый начальник-искуситель…

— Самостоятельный роман не хочешь написать?

— Пока прозы мне хватает журналистской.

— Ну хотя бы в записную книжку что-нибудь записываешь?

— Да, но все как-то рассыпается. Раньше меня это совсем не парило, но теперь я вдруг подумал, что я все-таки, наверное, не прав. Может быть, нужно приложить какое-то усилие, чтобы найти тему, а не ждать, когда она возникнет. Меня тут лишили водительских прав на четыре месяца, теперь появится больше свободного времени. А то, когда водишь машину, только о дороге и думаешь.

А за что права отобрали?

— Там была разметка — непонятно было, то ли она есть, то ли ее нет. Оказалось, что она есть.

{-page-}

КИРИЛЛ МЕДВЕДЕВ

©  Евгений Тонконогий

Кирилл Медведев

Кирилл Медведев

«”Леночка, будем мещанами” — я когда услышал…»

Кирилл Медведев увлекся политикой еще до того, как интеллигенция в массовом порядке политизировалась. В 2003 году он выпустил коммюнике о том, что отказывается от любых публикаций и публичных чтений: «К системе, настолько девальвирующей и опошляющей Слово, настолько профанирующей его, я не хочу иметь даже косвенного отношения». В 2004-м — манифест о том, что не имеет на свои тексты авторского права. И в 2006 году — размышление по поводу выхода в «НЛО» его книги «Тексты, изданные без ведома автора».

Кирилл Медведев не желает иметь ничего общего с текущим литературным процессом. Его позиция по этому поводу осознанна — как и по многим другим поводам. Несколько лет назад, когда мы встречались, на вопрос, чем он занимается, Кирилл отвечал, что в основном переводит Буковски и Пазолини, сидит дома с ребенком — и, добавим от себя, периодически публикует манифесты и коммюнике.

Теперь, он утверждает, ничего не изменилось — правда, Буковски уже восемь лет как переведен. Пишет песни на стихи Александра Бренера. Добавилось работы над сайтом социалистического движения «Вперед», который Кирилл редактирует, разумеется, на общественных началах, и редактирование переводов статей видных зарубежных деятелей социалистического движения.


Мы встретились случайно на выставке работ Николая Олейникова на открытии галереи Paperworks и полтора часа проговорили под флуоресцентными лампами — как в солярии, было видно каждое пятнышко на коже и каждый волосок. Мы сцепились, не обращая внимания ни на кого вокруг. Кирилл говорил о том, что рабочим нужно поднимать зарплату, а я спрашивала, что будет дальше, если представить, что профсоюзы добьются своего. Кирилл почти кричал тогда: «Лена, чего ты от меня хочешь, я не могу знать всего!»

Сейчас Кирилл — в первую очередь политический активист. Он участвует в радиопередачах и пикетах, он был на симпозиуме о левом искусстве в Нижнем Новгороде, куда нагрянул ОМОН. Он готов говорить в микрофон и охотно объясняет свои взгляды, но — не читает своих стихов.

— Кто из поэтов тебя сейчас особенно интересует?

— Назым Хикмет, турецкий поэт, коммунист.

— Он у них там издавался, в Турции?

— В Турции он в основном сидел в тюрьме.

Кирилл смеется.

— Многие поэты были в левом социалистическом движении — Пазолини, Неруда. Многие воспринимают их как часть проигравшего проекта. Происходит изъятие из сознания огромного пласта жизни и борьбы — это меня потрясает. Типа, «какая разница между Троцким и Сталиным». Но история не закончилась. Тот опыт — он живой. Нужна актуализация этого опыта, новые критерии его оценки.

Один из примеров такой актуализации опыта случился на недавнем Книжном фестивале, где Кирилл читал левую поэзию, в том числе молодого Евтушенко — про то, что «революцию нужно делать весело» и мимоходом про прекрасную кубинку, которая и есть олицетворение Революции, которую нужно делать весело по мнению молодого Евтушенко. Непонятно, как к этому стихотворению применить новые критерии. Но и цинизма по поводу утопических чаяний наших немногочисленных левых выражать совсем не хочется. Может, у них и получится.

Нас больше волнует ипостась Медведева-поэта.

— Нынешний поэтический контекст одной своей частью я люблю, ценю и развиваю. Он влияет на меня, я на него, это органичный процесс. А в другой — я с ним четко не совпадаю. И можно либо это несовпадение пытаться развивать, либо забить. То, что я делаю, с одной стороны, развивает контекст, а с другой — радикально ему противоречит. Ощущение инаковости есть, в то же время в стихах оно есть в виде некоторой потенциальности, которая могла бы и не развиться в жизни, в каких-то действиях. Но развилась.

— Ощущение собственной инаковости есть у каждого поэта, тебе не кажется?

— …И тут выясняется, что это как бы все не о том. Есть современные поэты, и есть я. И эта наша близость в поэтике — фикция. Произошел момент самоопределения — есть либеральная интеллигенция, к которой я не отношусь, и должна быть революционно-демократическая. Между ними есть кардинальное отличие, о котором я тогда только догадывался.

Под «тогда» Кирилл имеет в виду времена, когда он выпустил манифест, не желая больше ни читать, ни публиковаться:

— На мой взгляд, мифологема Бродского о том, что поэзия — личное дело каждого, имела смысл только в контексте советской навязанной публичности. И сейчас многие считают, что зазор между поэтической ипостасью и тем, где ты работаешь (что ты при этом раб в офисе), якобы не важен. Но текст существует не только в своем пространстве и воспринимается далеко не только по своим собственным законам. У Кибирова есть строчка «Леночка, будем мещанами» — я когда ее услышал… Мне кажется, в ней вся идеология постсоветской интеллигенции.

Спрашиваю:

— Как надо? Быть не мещанами — а кем?

Кирилл отчеканивает:

— Интеллигентская элита должна стремиться не сохранить свое элитарное положение, а преодолеть его.

Спрашиваю, есть ли у него новые тексты. Говорит, что есть, и много, но все недописанные, поскольку он имеет привычку дописывать их непосредственно перед выступлением — а выступлений-то и нет. Спрашиваю, есть ли у нас шанс услышать его новые стихи, будет ли он читать их.

— Может, и буду.

Очередной мораторий, который Кирилл взял на пять лет на публикацию и чтение своих текстов, истекает в 2011 году.

{-page-}

©  Евгений Тонконогий

Шиш Брянский

Шиш Брянский

КИРИЛЛ РЕШЕТНИКОВ (ШИШ БРЯНСКИЙ)

«В литературной жизни большую роль играет алкоголь, а я не пью»

— Время все расписано. Еще куча его уходит на ликвидацию помех каких-то, сбоев. Я хотел бы с рядом функций справляться более эффективно, не зависеть от своих технических неполадок. Как известно, треть жизни у нас что-то болит или мы встревожены настолько, что не можем работать. Я бы сделал себе апгрейд, но не знаю, что для этого нужно.

— Так, а почему ты, собственно, не живешь литературной жизнью?

— Не могу получать удовольствие от вещей, которые я нахожу бессмысленными.
Если человек не живет литературной жизнью, или не ест арбузов, или едет не на юг, а на север, — что здесь удивительного? Чем так уж детерминирована литературная жизнь как времяпрепровождение? И потом, насколько я знаю, в ней большую роль играет алкоголь, а я не пью.

Литературная жизнь для меня — это разновидность биологической жизни, причем жизни того вида, к которому я не отношусь. Вовсе не один я такой. Есть еще целый ряд людей, которые никогда не будут жить литературной жизнью.

— А выступать ты собираешься?

— Со стихами в ближайшее время — вряд ли.

— «И вольешь в мою ты прану / литр дольней хуйни, / и я стану, я стану / как они, как они» — это, случайно, не об алкоголе?

— Есть некая такая материя жизни, которая везде разлита. И есть материя определенного качества, которую я по возможности не хочу в себя принимать, а хочу другую. Алкоголь — это слишком большая конкретизация.

Я могу что-то наблюдать, какое-то явление, но я не хочу быть носителем этого. Я вижу в этом смерть какую-то, говорю себе: «Нет, таким ты никогда не будешь». Это забота о некотором иммунитете. А результаты могут быть неожиданные. Можно, например, сойти с ума. Или самосовершенствоваться. Или окончательно самосовершенствоваться, а потом свихнуться.

— Ха-ха!

— Но за все бывает плата. За то, чтобы соблюсти иммунитет, не стать «как они», я плачу тем, что мне все не нравится — то, что относится ко мне. Там, где другой человек испытывал бы удовлетворение, я — не испытываю. И вот тут интересно, подключать ли психоаналитический уровень, или социологический, или метафизический. От какого момента прослеживать проблему и в какой парадигме ее рассматривать? Столько парадигм дано на выбор, даны на выбор языки описания, концепции… Непонятно, в каких терминах себя описывать. Животное я — или нужно считать, что я не животное?

По идее, я должен мыслить в метафизических терминах. Но любая слишком излюбленная парадигма сильно заебывает. Как реанимировать увлечение, когда эмоционально с ним уже никакой связи нет? Это уже вопрос из области анатомии увлечений.

Современность — время апатии и старости. То, что любишь, начинаешь любить головой, а эмоциональные связи охлаждаются, нужны какие-то кунштюки, чтобы это поддерживать. Ты можешь отказаться от основной парадигмы — но альтернатива может быть непредсказуемой. Получится, что ты пролетел в плане своих привязанностей. Оказался таким сиротой внутри своей головы.

— Кстати, я вспомнила сразу о «дорогих сиротах», — Гронас приехал, ты его видел?

— Да. Спросил его об общем знакомом, и он рассказал мне такую историю. Про мальчика-филолога, который хотел изучать классическую филологию, поехал в Америку, там учился, и тут у него случился внутренний коллапс. Возник тотальный дискомфорт из-за того, что статус ученого обязывает тебя все время производить нечто, какой-то умственный продукт. В нем что-то надломилось, он все бросил, пошел работать на стройку, женился на беженке из Туркмении, которая уехала еще при Туркменбаши, который, как ты, может быть, знаешь, недавно умер. Этот человек потом снова начал учиться, стал инженером и совершенно счастлив — он будет участвовать в строительстве грандиозной дамбы, которая будет защищать Нью-Орлеан. Такая зигзагообразная история. Через отвергание интеллектуальных амбиций человек снова к ним пришел. Прямо гегелевская триада «теза—антитеза—синтез».

— Отличная история, у Псоя Короленко есть песня с похожим сюжетом. Послушай, а что это ты вдруг ополчился на весь свет в интервью «НГ-Ex Libris»? Чем тебе не угодили пишущие верлибром и переводчики с английского?

— Переводы переводам рознь. Верлибр верлибру рознь. Я говорил о группе, довольно обширной, индивидуумов, которые для меня довольно слабо друг от друга отличаются и уж точно не являются «всем светом», а всего лишь небольшой его частью.

После этого твоего интервью меня спросили — в уме ли ты?

— Абсолютно. В гораздо большей степени, чем, возможно, кому-то хотелось бы.
Надеюсь еще дать повод в этом убедиться. По поводу же своих слов — я не присягал никому на верность. И у нас свобода слова. А кто спросил?

— Человек, пишущий верлибром и переводящий с английского.

— Ну, мой ему поклон.

— То есть им передать, что ты не съехал с катушек?

— Я ставлю эксперимент. Я начинаю говорить то, что я думаю. Это как выйти на Красную площадь с плакатом «За нашу и вашу свободу». Да нет, чего уж там — это как если просто на кухне сказать тихим голосом то, что ты думаешь. Я подвизаюсь в литературной сфере, связан со всеми. Но сколько можно себя цензурировать?

У меня есть знакомые, которые любят интриговать с кем-то против кого-то, думать, кто какую линию против них изберет. То же самое происходит в провинциальном, местечковом, но исполненном жуткого гонора литературном мирке. Бури, которые разыгрываются внутри него, извне вообще не видны. Мне не интересен ЖЖ, интернет малоинтересен — мне там нужна кое-какая музыка, материалы по научной части и минимум новостей. Знать, что кто про кого сказал, — это плохо влияет на мозги. Если бы я мог, я бы поставил на эту информацию фильтр и не видел бы ее вообще. Повторяю — у меня осталось мало времени. Как и у всех нас. Зачем заниматься чушью? Идеальной для меня является ситуация, когда никаких отношений вообще нет, а есть духовное братство.

— Все-таки расскажи людям, чем ты занимаешься.

— Я занимаюсь музыкой, поэзия без музыки мне сейчас не особенно интересна, и еще я получил русско-финский лингвистический грант по уральским языкам. А от того, о чем мы сейчас с тобой говорили, я хотел бы полностью абстрагироваться. Срастание литературы со сферой личных отношений для меня — знак глубокой малозначимости первой. Если ты делаешь какие-то настоящие вещи, не важно, кто в каком треде что о тебе сказал.

Я вот, например, в последнее время недостаточно активно занимался лингвистикой и до сих пор кое-чего не понимаю про уральские языки. И это меня действительно волнует. Так что каждому свое.

— Это такая фраза…

— Вот такая фраза, да. Везде ж фашизм, это понятно, да.

Я вспоминаю недавнее выступление Шиша на Книжном фестивале, где он пел новую песню про Софью Яковлевну Гну, которую фашисты запекают в блин, предварительно отобрав у нее портмоне и телефон. Песня посвящена «русскому режиссеру Павлу Бардину и его фильму “Россия-88”», которого Шиш, впрочем, не видел.

{-page-}

МИХАИЛ ГРОНАС

©  Евгений Тонконогий

Михаил Гронас

Михаил Гронас

«Вот у меня тут штанга…»

«Вот у меня тут штанга», — Миша показывает мне по скайпу свой дом в Дартмутском колледже в Нью-Хемпшире. Это где-то в Америке.

Миша начинает рассказывать:

— У нас тут умер Лосев. Без него стало значительно одиноче.

Лосев пригласил Мишу работать в Дартмутский колледж, где когда-то, в частности, был изобретен язык программирования BASIC. Теперь Миша занимается там разными не самыми скучными вещами.

— Преподаю. То русский язык, то литературу, то психологию такую литературную. Одной научной специальности у меня нету, немножечко лингвист и литературовед.

Гронаса я впервые увидела десять лет назад, нас познакомил Шиш, мы гуляли по бульварам. Миша был на вид типичным филологом. Каков Миша сейчас на вид? Ув. литераторы, прекратите пить и курить и купите себе по штанге.

Короче, Гронас выглядит примерно как Шварценеггер (хотя недавно, кажется, проиграл Гуголеву в армрестлинг), разговаривает при этом с тобой так ласково, будто он тебе снится, ведет себя, словно самый мягкий медвежонок на свете, при этом кремень и сухарь, вокруг пальца его обвести нереально — я пробовала, а живет он в натуральной Касталии, и то, чем он занимается, раньше называлось «игрой в бисер»:

— Есть проект — визуализировать социальные связи и кучу прочих связей из прошлого, построить их систему на основании анализа: к примеру, Пушкин — наше солнце, а вокруг него планетки, некоторые беззаконные светила. И надо, значит, изобразить это все при помощи компьютерного анализа массивов текстов. Это называется цифровая гуманитарная наука. В итоге должна получиться карта, карта-мультик из меняющихся отношений между всякой всячиной — кто кого читал, кто кого любил… Скажем, ко всей культуре 19 века. Я в этом более-менее дилетант… Но мы вместе болтаем и придумываем. Мы как бы готовим гуманитарные науки к эпохе полной оцифрованности. Ну, у меня бывают разные проекты, я так себя веселю. Обычно ничего не получается.

Занимаюсь в последнее время когнитивной поэтикой — это наука о том, что происходит в голове, когда мы читаем книгу или смотрим кино. И традиционной историей литературы. Вот опубликовал статью о том, кто был автором самой первой книги, или скорее брошюрки, ругательной такой, о Пушкине, — в Pushkin Review. Если я не ошибся, им оказался Булгарин. Получается, он был первый русский пушкинист. Рассказываю студентам про поэзию и память, про запоминательные структуры в сознании и языке.

— Почему вы уехали?

— Я вообще-то уезжать очень не хотел, не будучи западником. Был очень привязан к московской жизни и к друзьям. Уехал по настоянию родителей, которые тогда уже жили в Америке и вытребовали меня к себе. Кроме того, возникли кое-какие экзистенциальные обстоятельства — захотелось чего-то нового, чтобы старое закончилось. Все годы в Америке думал, и до сих пор подумываю, о возвращении. Скучаю по друзьям, и не хватает русского языка. Дартмут-колледж — самый изолированный, повсюду леса, до ближайшего города три часа. Студентов пять-восемь тысяч, профессоров, наверное, тыща. Это маленькое академическое заведение — хотя какое маленькое, целый город, — где есть маленькая русская кафедра, где преподавал Лосев и преподаю я.

— Напоминаю вам, что вы еще пишете стихи.

— Я редко считаю или чувствую себя поэтом. Так у некоторых людей бывает с религией; они в основном атеисты, а когда припрет, могут и помолиться. Что у меня есть, так это шолом-алейхемовская изобретательность. Я прожектер. Например, однажды мы с другом придумали штуковину для анализа онлайновых ревью, простой алгоритм, который позволяет определять скандальность (противоречивость) некоторого объекта — это очень важное качество в современной эстетике. Пользователи Amazon.com ставят книжкам и фильмам оценки, а эта программка их анализирует. Когда большой разброс, например, половина пользователей ставит объекту «кол», а половина — «пять», объект скандальный.

А еще мы тут придумываем такую сетевую платформу для профессоров, обменивающихся гостевыми лекциями по скайпу: кто-то, кто разбирается в предмете лучше вас, говорит по скайпу с вашими студентами. Такую систему если построить, она со временем разрушит высшее образование в его нынешнем виде. И хорошо!

— А что вы скажете о литературной жизни?

— У меня нет никакого снобизма по отношению к литературной жизни. Она по-своему обаятельна. Я просто живу далеко и пишу редко. Но время от времени слежу по интернету, пытаюсь понять, что происходит, о чем ругаются, нет ли новых поэтов или поэтик. Смысл же не присущ самим вещам, его придают люди. Если многие тратят время и силы на что-то, это что-то приобретает смысл и ценность. Выступления, споры, скандалы — это коллективный способ придать смысл бессмысленным невещественным вещам.

Литературное поле в России очень узкое. Это удобно, все как на ладони, все всех знают, но скучно. Мало содержания. В Америке этих полей или иерархий очень много. Зато в России есть отношение к этому как к чему-то сверхважному — Россия более архаичная в культурном смысле страна, здесь не исчезла — как-то сохранилась — большая символическая ценность культуры. Применительно к поэзии это связано с устностью русской и советской культуры, с традицией заучивания стихов наизусть. Я, кстати, думаю, что первоначальная архаическая функция поэзии — мнемоническая. В этом смысле кризис поэзии начался с изобретением письма. У нас скорее полжизни потратят на литературную ссору, чем в Америке. С другой стороны — я прожектер — представим, Лена, что мы с вами поссорились не на жизнь, а на смерть. Проходят годы. Ссора не затихает. Каждый из нас стоит на своих позициях. Постепенно люди начинают думать, что, может быть, там действительно что-то важное, что, может, это и не чепуха вовсе — эта литературная жизнь.

Миша, у меня к вам прямо противоположное по смыслу предложение. Черт с ней, с литературной жизнью.

{-page-}

АЛЕКСАНДР АНАШЕВИЧ

©  Евгений Тонконогий

Александр Анашевич

Александр Анашевич

«а он тебя любил, лили марлен»

Анашевич живет в Воронеже. Работает, по-моему, в местном отделении крупной всесоюзной газеты. Он ни хрена мне не написал, не ответил ни на один из моих идиотских вопросов, хотя много раз обещал — и по почте, и по аське, и по смс, и по телефону. Это, похоже, самый честный вариант — раз уж ты такой как бы аутист и не живешь этой самой ЛЖ, так и не отвечай на вопросы журналистов.

Зато он — молча — выложил очень много стихов в ЖЖ, как обещал. Насколько я понимаю, это книга, она называется «птички бабочки мертвячки», демо-версия. По книге этой можно реконструировать жизнь вне тесного, душного нашего круга — причем не только Сашину.


    я сильная, я сильная
    я красивая, я красивая
    я люблю и любима

    в женщину, которой за тридцать
    скорее попадет атомная бомба
    чем она встретит мужчину

    но надо встретить мужчину, чтобы получить его
    родить от него детей
    вместе состариться
    но когда поймешь, что ничего такого не будет
    надо просто посмотреть на облака

    там там тарам там тарам
   
бла бла бла


Это очень хорошие стихи. Анашевич делает именно то, что поэт должен делать. Остальное не так важно. Остального не останется.

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:4

  • kavabata· 2009-07-30 00:21:05
    Мария Степанова
    Вопросы задавала Линор Горалик

    - Как у вас устроены отношения между «я», «я-автором» и «я-персонажем» <..>. Кто они? Как решается вопрос о выборе нарратора, о том, кто из поименованных или непоименованных сущностей будет автором следующего текста, следующей книги?

    - Спасибо вам за вопросы. Попробую отвечать на них «вообще», так, чтобы ответ исходил не только из той календарной точки, где я сейчас с грехом пополам себя нахожу и которая отличается от прежних родом и видом, так скажем, экзистенциального неуюта. Сразу оговорюсь — ни с чем бытовым/биографическим это дело не связано, боль ведь — подручный способ познания, точный прибор, позволяющий определить, где ты и что ты. Болит — значит, живой; иногда только так себя и можно обнаружить на карте. Так вот, для того, чтобы отвечать не в режиме «де профундис», надо очень постараться перевернуть карту, выйти из собственной системы координат до такой степени, чтобы вместо «себя» описывать сорт бумаги и степень её потёртости. Похожим образом, кажется, у меня устроены отношения с «я» в стихах: все Степановы и Сидоровы, которые там разговаривают, — что-то вроде фигур (фигурок скорее) дистанцирования. Важно здесь то, от чего приходится отстраняться в каждом конкретном случае; и тип письма, и голос рассказчика определяются углом отталкивания, что ли; быть-этим приходится, чтобы не-быть-вот-тем. Иногда (хотя совсем редко, если не ошибаюсь) одной из фигурок приходится притворяться первоисточником, носителем прямого высказывания, как-бы-автором. Случаев настоящей прямизны я за своими текстами знаю совсем немного, два, кажется, или три — и каждый раз это было ответом, быстрой реакцией на внешний источник боли. И, надо сказать, во всех этих случаях я не вполне довольна результатом.

    И потом. Ведь стихи — это коробочки (консервы) с общим опытом: бери и ешь. Персональная часть здесь связана скорее с упаковкой: конфигурацией банки, наклейкой, логотипом, манерой составлять слова. То, что в моих книжках моего, неразделённого и нераздельного, при чтении со стороны не опознаётся и не имеет отношения ни к биографии, ни к топографии, как слово «эсь?» в одной из сидоровских поэм. Это знание — лишнее, избыточное; и держатся такие вещи на булавках, которые видны исключительно автору.
    - Что значит для вас работа с порталом OpenSpace.ru, в какой мере это ваш личный проект? Как главный редактор OpenSpace.ru Мария Степанова взаимодействует с поэтом Марией Степановой, в каких отношениях они состоят?

    - Понимаю, что этот вопрос вроде как напрашивается; всё, что могу, — коротко сказать о том, как у меня эти вещи уравновешены. Я много лет стараюсь устроить жизнь так, чтобы мои тексты и мой способ добывать свой хлеб не пересекались, оставались несообщающимися сосудами. Для меня это по многим причинам принципиально; вот и сейчас я не хотела бы смешивать два эти ремесла — ни в разговоре о стихах, ни в собственной голове.

    *
  • cactoid· 2009-07-30 10:52:56
    Ну и кто из них поэт-то?!
  • IOki· 2009-08-04 14:27:05
    Величие замысла. Прямо по Бродскому
Читать все комментарии ›
Все новости ›