Чему я (и не один я) научился у Михаила Алексеевича, тому никакой другой поэт научить не мог.

Оцените материал

Просмотров: 36043

«…уход Кузмина создал безмолвную перекличку между многими»

Сергей Бернштейн · 18/10/2011
В 139-ю годовщину со дня рождения великого поэта OPENSPACE.RU публикует письмо одного из его младших современников

Имена:  Константин Вагинов · Михаил Кузмин · Юрий Юркун

©  Фотография из книги «Михаил Кузмин: Искусство, жизнь, эпоха». СПб.: Вита Нова, 2007

М.А. Кузмин. Ленинград. 1929

М.А. Кузмин. Ленинград. 1929

«Умер Кузмин. Такая боль от этого. Его очень, очень люблю, и не мелочность, а правда была в том, что хотел с ним познакомиться», — записал 8 марта 1936 года (неделю спустя после смерти Кузмина) воронежский знакомый Мандельштама, ссыльный ленинградец Сергей Рудаков. Он был среди тех, кого имела в виду Ахматова, произнеся после похорон Кузмина за поминальным столом у Пуниных: «Этой ночью не одни мы читаем его стихи…» К середине 1930-х годов имена Кузмина и Ахматовой в культурном сознании значительной части их современников в России и в эмиграции были эмблемой невозможности сосуществования поэзии и диктатуры, символом того, что «настоящие поэты в СССР жить не могут или их жизнь превращается в медленную смерть — Ахматова, Кузмин» (по формулировке Анатолия Штейгера). Физическая смерть Кузмина стала для них еще одним болезненным свидетельством неуклонного, как казалось тогда, погружения в забвение значительнейшей части русского культурного прошлого и одновременно острым напоминанием о собственном призрачном существовании в статусе «вневременных безумцев», как тогда же аттестовала себя и других почитателей Кузмина его младшая современница.

Публикуемое письмо Сергея Игнатьевича Бернштейна (о личности которого подробнее говорится в послесловии к публикации), адресованное спутнику Кузмина Юрию Юркуну, — характерный документ авторефлексии этой части поколения 1890—1900-х годов рождения. Внимательный читатель увидит в нем выразительные переклички с макабрической «советской потаенной музой» 1920—1930-х годов — от упоминаемого в письме Вагинова, для творчества которого конфликт «старой» и «новой» культур стал определяющим, до предсмертных текстов Введенского. Однако парадоксальным образом, как и в ранней прозе Лидии Гинзбург («Мысль, описавшая круг»), где смерть Кузмина «стала одним из опорных пунктов в ряду впечатлений, который, все разрастаясь, прямо вел <…> к теме понимания смерти, — как к необходимой для понимания, может быть, для оправдания, жизни», в письме Бернштейна пусть совсем по-иному, но возникает тема новой витальности: уход поэта рождает «страстное желание творческой работой сблизить прошлое и настоящее и прошибить лбом стену — разъяснить современникам — тем, кто живет целиком в современности, — что те идеалы, которыми жили мы и которые не перестали быть для нас идеалами, те ценности, которые создавали наши великие сверстники, — не умирают и, каковы бы ни были заблуждения и недомыслия нашей эпохи, остаются ценностями непреходящими». Наша сегодняшняя, высоко говоря, обязанность и радость при публикации этого документа состоит в том, чтобы констатировать: усилия автора и многих других, когда-то казавшихся безумцами, не пропали даром, в конце концов стена оказалась прошиблена и непреходящие ценности русской культуры заняли подобающее им место. Письмо Сергея Игнатьевича Бернштейна напоминает нам о человеческом и культурном масштабе тех, кому мы этим обязаны.
Глеб Морев


Москва. 4 III <19>36.

Дорогой Юрий Иванович.

Сейчас прочитал в газете телеграмму о кончине Михаила Алексеевича и ощущаю непреодолимую потребность — кому же, как не Вам — высказать, какое глубокое горе принесла мне эта неожиданная весть. Как-то приехав из Ленинграда, Саня1 говорил мне, что здоровье Михаила Алексеевича плохо, но летом кто-то из ленинградских знакомых опровергал, и то, что я прочитал сейчас, — для меня действительно совершенная неожиданность. От этого только больнее. Вот уже 13 лет, как я не встречался с Михаилом Алексеевичем по-настоящему, и 5 лет прошло с тех пор, как, уезжая из Ленинграда, я виделся с ним в последний раз.

©  Из собрания С.И. Богатыревой

Письмо С.И. Бернштейна к Ю.И. Юркуну 4 марта 1936 (черновик, собрание С.И. Богатыревой)

Письмо С.И. Бернштейна к Ю.И. Юркуну 4 марта 1936 (черновик, собрание С.И. Богатыревой)

Нередко я вспоминал о нем, но до этой минуты не сознавал, что он так дорог мне — как поэт и как человек. Его стихи были мне знакомы и близки еще в гимназическую пору, а те три года, когда я встречался с ним часто2, — это период моего научного созревания, и все впечатления этих лет наложили на меня неизгладимую печать, все они формировали меня. Среди них встречи с Михаилом Алексеевичем — из числа самых ярких и дорогих. Такого единства стиля — в стихах и в прозе, в поэзии и в музыке, в искусстве и в жизни — мне больше никогда и ни у кого не приходилось наблюдать. И самые особенности этого стиля — Моцартовская прозрачность и легкость, конденсирующая огромную художественно воспринятую и самостоятельно переработанную культуру, [зачеркнуто: неповторимое своеобразие органического сочетания самых разнообразных элементов культуры] — все это создавало и в восприятии его творчества, и в личном общении с ним обаяние многогранной, целостной и сильной индивидуальности, которая, не подавляя своей мощью, естественно и почти незаметно ведет к пониманию жизни как искусства и людей как художественных произведений — не уводит от жизни, а заставляет смотреть на нее с особой точки зрения, сообщает ей новую, прежде не замечавшуюся красоту. [Зачеркнуто: У Михаила Алексеевича учились многие поэты, и все акмеисты поголов<но>. Его поэзией воспитан акмеизм, но никто не пытался ему подражать — слишком своеобразна его поэзия, верное отражение своеобразия его многогранной личности. Прозаики у него пока мало учились, кажется, только покойный Костя Вагинов3. Его произв<едениям> еще предстоит оказать свое воздействие на русскую литературу.]

Это совершенно особое воздействие поэзии и поэта, резко отличное от того, какое исходило от символизма и символистов. Чему я (и не один я) научился у Михаила Алексеевича, тому никакой другой поэт научить не мог.

Вот эти мысли теснятся сейчас у меня в голове, окрашенные скорбью, и много других.

13 лет я не встречался ни с Михаилом Алексеевичем, ни с другими людьми, которые давали моей душе такую обильную пищу. Не было тяги к общению. Постепенно все мы становились памятниками своей предшествующей деятельности, каменели, превращались в мрамор. Одни, как Михаил Алексеевич, увенчивали собой созданные ими ценности, другие, как я, отцветали, не успев расцвесть. Что поделаешь? Все мы признали благотворность без нашего участия происшедших в окружающем мире перемен, но мало кто из наших поколений и нашего круга сумел нераздельно войти в стройку новой жизни; каждый носит в себе одновременно растущего гражданина бесклассового общества и доживающего участника или хотя бы активного свидетеля эпохи символизма и акмеизма. В таком ублюдочном состоянии трудно сохранить свежесть творческих сил, и все мы занялись малыми делами и разбрелись. Но вот, когда уходит из жизни один из крупнейших деятелей эпохи, к которой прикован и я, тогда просыпается страстное желание творческой работой сблизить прошлое и настоящее и прошибить лбом стену — разъяснить [зачеркнуто: внушить] современникам — тем, кто живет целиком в [зачеркнуто: настоящ<ем>] современности, — что те идеалы, которыми жили мы и которые не перестали быть для нас идеалами, те ценности, которые создавали наши великие сверстники, — не умирают, и, каковы бы ни были заблуждения и недомыслия нашей эпохи, остаются ценностями непреходящими.

[Зачеркнуто: Многих поэтов пришлось нам хоронить за эти 15 лет. Иные, как говорится, «трагически погибли». С иными я был знаком в той же или почти в той же мере, что и с Михаилом Алексеевичем. Но только двое своим уходом причинили мне большое горе, ощущение тяжелой личной утраты. Это Александр Блок и Михаил Алексеевич. Смерть первого вызвала во мне прилив творческой энергии, и я создал лучшее, на что был способен — «Голос Блока», который не увидел света4, и только напитал собой несколько более мелких моих работ. Теперь я на 15 лет старше и тяжелее на подъем, но может быть и на этот раз мне удастся пробудиться от суетливой спячки и осуществить то, что я обязан осуществить, — обязан перед культурой, перед эпохой, к которой я принадлежал, перед памятью поэтов, которые подвергали себя тягостным экспериментам перед рупором фонографа и моим докучным допросам — ведь не для моего же удовольствия, в конце концов, а для того, чтобы помочь мне создать труд, обогащающий русскую культуру и науку о поэзии и поэтическом творчестве. Верю, что, если бы этот замысел осуществился, он принес бы пользу и современникам — помог бы им глубже проникнуть в недавнее и так уже далекое прошлое русской поэзии.

Правда уже 5½ лет прошло с тех пор, как у меня отняты голоса, которые я прилежно собирал в течение 10 лет — и как бессмысленно отняты — не для того, чтобы отдать их тем, кто сумеет использовать их лучше, чем я, а только для того, чтобы отнять. Но все равно: они звучат в моем слухе, и этого отнять у меня никто не в силах. Я должен воплотить это звучание в письменные знаки, и, исходя из звучания, осветить стиль каждого поэта — стиль его произведений, его творчества, его душевной жизни. Может быть, то потрясение, которое мне приходится переживать сегодня, сейчас, вот уже много тягостных часов, побудит меня исполнить этот долг — собрать membra disjecta5, переработать сделанное и доработать задуманное, махнув рукой на то, что звучащий материал, который стал мне недоступен (вот этот жест сделать — труднее всего). Может быть]

Простите меня, Юрий Иванович: я пишу непозволительно много и при том, в сущности, о себе. Вам сейчас не до того. Но мне хочется, чтобы Вы знали, что уход Михаила Алексеевича всколыхнул до глубины не одну душу и создал безмолвную перекличку между многими, кто прежде вместе строили русскую культуру, а теперь [зачеркнуто: рассеялись, разбрелись] распылились. Пусть это потрясение напомнит им об их единстве, как бы ни были глубоки разногласия, разделявшие их в прошлом, о ценности тех идей и идеалов, созданной их эпохой, об их долге пронести это сокровище через все потрясения, и личные и общие, и передать его современникам, а если современники окончательно не способны этим заинтересоваться, то через их головы потомкам.

Крепко, крепко жму Вам руку и шлю Михаилу Алексеевичу последний привет.

Ваш Сергей Бернштейн


___________________
1 Саня – младший брат С.И. Бернштейна Игнатий Игнатьевич Бернштейн, литературное имя Александр Ивич (1900–1978) — критик, литературовед, автор книг для детей и теоретических работ, посвященных проблемам детской литературы.
2 С.И. Бернштейна с Кузминым связывали не только литературные взаимоотношения: в Петрограде они жили по соседству, что в годы Гражданской войны, когда среди прочих лишений почти невозможно стало пользоваться транспортом, существенно облегчало общение. «Году в 17-м — 18-м <…> я познакомился с Михаилом Кузминым, который жил в соседнем доме, – вспоминал впоследствии «Саня», младший брат Сергея Игнатьевича, — < …> и который любил к нам приходить». Подробнее о его встречах с Кузминым в начале 20-х годов см.: Софья Богатырева. Хранитель культуры // Континент. 2009. № 142.
3 Константин Константинович Вагинов (1899–1934), поэт и прозаик.
4 Работа «Голос Блока» опубликована А. Ивичем и Г. Суперфином: Блоковский сборник II. Тарту. 1972, с. 454–525.
5 Букв. «разбросанные члены» (лат). Разрозненные части, обрывки.


Публикация и примечания Софьи Богатыревой


От публикатора

Публикуемый текст написан 76 лет тому назад под впечатлением известия о кончине Михаила Алексеевича Кузмина (6/18.10.1872—01.03.1936) — поэта, прозаика, музыканта, переводчика, личность которого поражает блеском и своеобразием даже на фоне ярчайших фигур, явленных Серебряным веком. Это размышления о масштабе, обаянии, многогранности этой целостной и сильной индивидуальности, о роли Кузмина в русской культуре и — шире — о судьбе одного из ее потерянных поколений.
Страницы:

 

 

 

 

 

Все новости ›