Все равно я не скажу ничего интимного. Да и что интимного осталось в моей жизни?

Оцените материал

Просмотров: 36004

Современные записки-2011: Зиновий Зиник

Зиновий Зиник · 26/09/2011
Немецкий Beton, мышиная месть в Париже, Пятигорский во сне, ренессанс Гроссмана и зубная щетка Чехова

Имена:  Зиновий Зиник

©  Юлия Якушова

Современные записки-2011: Зиновий Зиник
Предыдущие выпуски:
Современные записки-2011: Алексей Цветков
Современные записки-2011: Сергей Носов
Современные записки-2011: Дмитрий Волчек
Современные записки-2011: Дмитрий Данилов


Завтра — дневник участника проекта «Фаланстер» БОРИСА КУПРИЯНОВА (Москва)​


15 августа — 16 сентября 2011

15.08.11.
Меня разбудило ночью чье-то пение. Одинокий, тоскливый тонкий голос выпевал загадочную незнакомую мелодию. Даже не мелодия, а бессловесная просьба, повтор: умоляет, просит. Я прислушался. И понял, что это у меня у самого сипит и подвывает в груди. Легкие хрипят. Из-за этого сипения и хрипа я и попал в июле на неделю в больницу с подозрением на эмфизему. Дикий кашель и постоянное удушье. Оказалось, астма, отягощенная тяжелой легочной инфекцией. Кроме того, у меня половина легких не работает из-за искривления позвоночника (не говоря уже о моей искривленной душе). Месяц прошел, а я до сих пор вынужден делать остановку, как пес, у каждого столба: чтобы отдышаться. В больничной палате напротив меня лежал восьмидесятилетний Сэм.

©  Zinovy Zinik

Современные записки-2011: Зиновий Зиник
 Когда я проснулся среди ночи, в полутьме, в свете ночника, я увидел его, опутанного кислородными трубками, проводами, капельницами, сигнализацией для медсестер, мне в полудреме показалось, что этот мой сосед по палате превратился в радиостанцию: с этими запутанными проводами он похож на старомодный передатчик. И передает эти странные сипящие звуки, зашифрованные стоны. Пока я не понял, что эти странные звуки исходят из моей собственной груди.

16.08.11.
Я раньше не замечал, как круто поднимается вверх наша улица. Но теперь, двигаясь со своей астмой к автобусной остановке, я должен останавливаться каждые десять метров, чтобы отдышаться. Зато обратно, под гору, идти гораздо легче. Но с возрастом — опасней. Ноги не поспевают. На днях я видел старушку на крутом спуске. С каждым шагом она семенила ногами все быстрее и быстрее. Хотелось крикнуть за нее: «Посторонитесь! Я не могу остановиться». Не успел я на секунду отвернуться, смотрю — ее нет. Взлетела? С тех пор я ее на нашей улице не видел.

17.08.11.
Предыдущая катастрофическая ситуация с легкими двадцать лет назад в Москве, в мае. У меня началась пневмония (снова из-за инфекции в легких). Тогда я чуть не умер, потому что попал вначале к московским врачам, и они мне давали неправильные антибиотики. Поразительно, что эта проблема с дыханием — вдох и выдох — всегда связана с личной катастрофой. Близкий тебе человек (то есть ты считал, что вся твоя жизнь, все твое будущее связаны с ним) исчезает из твоей жизни — прерывает с тобой отношения. Не отвечает на письма, телефонные звонки. Это как репетиция (инсценировка?) его смерти, убийства. Этого человека для тебя больше нет. Но с его стороны это не самоубийство. Ты знаешь, что он есть. Но для тебя его уже нет. И не будет. Ты делаешь нервный вдох, чтобы успокоиться. И еще один вдох. И еще один. И постепенно понимаешь, что не можешь нормально выдохнуть — именно выдохнуть, а не вдохнуть. Не можешь дышать. Это называется гипервентиляция. У меня такое было, когда я тонул у берега Корсики (видимо, хотел привлечь к себе внимания в стране Наполеона). Ты заглатываешь слишком много кислорода (а вовсе не воды), сердце начинает колотиться, ты теряешь сознание (или наступает разрыв сердца). Именно от этого человек тонет. Полицейский Чарли (мой сосед по палате, ему, опять же, за восемьдесят, у него только десятая часть легких функционирует) называет это состояние «паникой» из-за переизбытка кислорода. Его совет: надо взять бумажный коричневый пакет, залезть в него с головой и дышать в этот пакет. Вместо этого в больнице дают кислородную маску. 

©  Zinovy Zinik

Современные записки-2011: Зиновий Зиник
 И ты становишься похож на гангстера-извращенца из фильма «Голубой бархат» [Blue Velvet]. Тогда в Москве эта личная катастрофа с легкими происходила на фоне ельцинских артиллерийских залпов по Белому дому, сейчас — под грохот погрома подростков на улицах Лондона. Эффект бабочки: бабочка взмахнула крыльями в Калифорнии, и в Иране произошло землетрясение. Или же мы придумываем связи постфактум? Известный пример с будильниками: один звенит после того, как зазвенел другой, но это не значит, что звонок первого послужил причиной звонка второго — это просто их кто-то завел в такой последовательности.

Полное отсутствие эмоциональной памяти о прошедшей страсти. Видишь человека и не понимаешь, как ты мог обнажаться перед ним — эмоциями, телесно? Неузнавание когда-то узнанного. Так люди избегают столкнуться друг с другом на улице: переходят на другую сторону. Как невозможно восстановить в памяти зубную боль. Но ты помнишь, что боль была, как и были надежды на иную жизнь — вместе. Этой другой жизни больше не будет. Никогда.

18.08.11.
Специалист по легочным заболеваниям, направивший меня в больницу, узнав, что я человек пишущий, сказал: «У меня много тут вашего брата». Он считает, что излишнее количество книг в кабинетах писателей отрицательно действует на астматиков. Никогда так много не читал, как в больнице, из-за бессонницы. Когда делишь палату с тремя другими больными с теми же симптомами (дикий кашель и хрипение от удушья) и каждому за восемьдесят, всякий телесный недуг по-своему озвучен — спать невозможно (есть те, кто пользуется ушными затычками, я их не переношу). Я захватил с собой книжку, которую купил за пару дней до этого. Роман Томаса Бернхарда (Thomas Bernhard) в английском переводе под названием Concrete (по-немецки Beton, то есть «бетон, цемент»). Почему у романа такое название, для меня до сих пор загадка. Но с первой страницы стало ясно, что рассказчик (книга написана от первого лица) страдает тем же заболеванием, что и я. Во всяком случае, он принимает то же лекарство. Бернхард пишет без абзацев, сплошной монолог, но я чувствую невидимую расстановку параграфов, потому что ощущаю аналогичный моему ритм его дыхания — точнее, задыхания. Он останавливается, когда наступает спазм одышки, чтобы перевести дыхание. Ритм дыхания явно сказывается на ритме прозы. Я чувствую физиологическое сходство с такой прозой, с его повторами и переиначиванием одной и той же мысли в разных версиях, в разном контексте. В таком состоянии (удушья, одышки) трудно даже сидеть — зажаты легкие — перед листом бумаги, перед экраном компьютера. Хочется встать. Писать стоя, как Гоголь. Набоков тоже писал стоя. И Флобер. Неплохая компания. Надо составить список тех писателей, кто предпочитал писать стоя: уверен, что обнаружатся общие стилистические моменты. Может быть, авторы, страдающие одним и тем же заболеванием, близки не только своим темпераментом, но и стилем? По крайней мере те, кого я всю жизнь обожал, — Диккенс или, скажем, Чехов, — страдали легочными заболеваниями. Может быть, вместо того чтобы прописывать теофилин (любопытное теологическое название для лекарства против астмы), надо заставлять пациентов читать Пруста? Достоевский мне чужд, поскольку я не страдал эпилепсией. Но он может помочь эпилептикам. И педофилам, возможно, тоже поможет. Вирджиния Вульф хороша от депрессий (засыпаешь). Ницше — от сифилиса. Эта идея (я ее засветил на Facebook) — отчасти плагиат. Меламид открыл клинику в Манхэттене, где лечит разные заболевания путем наложения — проекцией — шедевров живописи. 

©  Zinovy Zinik

Современные записки-2011: Зиновий Зиник
 (Я предлагал Ван Гога от ушных заболеваний. А пуантилиста Сера — от прыщей.) Но тут же возникли проблемы с авторскими правами. Меламид предлагал Пикассо (с его легендарным количеством жен и любовниц) в качестве средства от рака простаты. Тут же получил телегу с судебными угрозами из мощного агентства по авторским правам на запрет использования картин Пикассо. Но права правами, отвечает Меламид, но ведь и о больных и немощных надо подумать! (Перекликается с моей старой идеей торговли горстью земли — в пакетиках или в гранулированном виде — с могил великих людей.)

19.08.11.
На главной «рыночной» улице в моем районе Камден открылся еще один обувной магазин под названием «Автор». Тридцать лет назад мы предлагали в Иерусалиме открыть магазин русской книги под названием «Галоши».

Я пытаюсь сочинять одновременно два романа (в уме). Один про человека, который бросил службу с хорошей зарплатой и поселился на тротуаре в центре Лондона. Это практически монолог мини-Гитлера об Англии, стране аморальности, наживы и мультикультурализма; в результате своих пророчеств он ввязывается в один загадочный «проект», который мог бы для него и его близких плохо закончиться. Но как только у меня пропадает злость и бешенство в связи с российским прогебистским жлобьем в Соединенном Королевстве, пропадает и энтузиазм сочинять эту историю. Другой роман — о моих менторах в Москве шестидесятых годов. Первый вариант я написал лет двадцать назад. И только сейчас понял, что его надо переписать от имени англичанина в Москве. Но это все грандиозные планы, и я их постоянно откладываю: каждый роман — это минимум два года жизни, а у меня их — годов — не так много осталось, и страшно рисковать. Литература — это риск. В результате я ограничиваюсь сочинением рассказов (гибрид из Чехова и Сомерсета Моэма — так по-русски еще не писали), я их пишу как бы на ходу. Эти истории должны читаться как будто реальные отчеты обо мне, моих друзьях и знакомых, но все сюжеты выдуманы: возникает целая серия, где жизнь разных героев кардинально меняется из-за того, что они случайно застревают — кто где — в чужой квартире, в сортире, за дверьми собственного дома (забытые или перепутанные ключи). Или в больнице.

20.08.11.
Кто как застрял в сортире. У каждого есть в запасе история с подобным сюжетом. Сообщение в газетах об австралийском полицейском: когда он закурил сигарету в уличном туалете-автомате, сортир взорвался — газы? — но полицейский отделался ожогами. Томас Бернхард о грязных сортирах Вены. Четыре страницы о том, что нет на свете грязней сортиров, чем в Вене. Надо быть акробатом, чтобы, не испачкавшись, зайти в туалет в каком-нибудь знаменитом венском кафе, а при этом за столиками подают самые изысканные в мире пирожные. Я понял, что Россия изменилась, когда зашел в чистый туалет в Шереметьево. Мой страх перед уборной при больничной палате. Единственное утешение: этим туалетом пользовался только я. Все трое моих соседей по палате справляли нужду с помощью нянечки в какие-то переносные аппараты с вакуумной вытяжкой. То есть, формально говоря, я провел свою неделю в больнице как в общественном туалете, гигиенически безупречном. Грязные сортиры снились мне как раз не в больнице, а задолго до этого. Каждую ночь чуть ли не месяц подряд мне снилось, что я попал в чужом городе в отель, вполне на вид приличный. Но ночью я проснулся и иду в уборную. Этот общественный сортир завален дерьмом, совершенно некуда ступить, нужно балансировать, как акробат на трапеции, а я к тому же еще на босу ногу; я проклинаю себя за то, что согласился в этом отеле остановиться, но в следующем сне, уже в другом отеле, та же картина. Русские друзья настаивают на том, что сон про дерьмо — всегда к деньгам. Действительно, в тот же месяц я продал рассказ «Последний шанс» (про старого дурака, застрявшего в сортире с любимой девушкой) в журнал «Сноб» и получил серьезную компенсацию за потерю регулярного контракта на Би-би-си (я никогда не работал в штате) в связи с бюджетными сокращениями корпорации. Кстати, на двери туалета на пятом этаже Би-би-си, откуда шла трансляция моей радиопередачи, надпись: «Здесь вы можете помыть ноги». Это для диких мусульман. До этого они мыли ноги в раковине, где англичане привыкли мыть лицо. Интересно, нужны ли особые писсуары для необрезанных?

21.08.11.
Я вычитал у Гераклита: «Болезнь — каникулы для труса». Как бы excuse ничего не делать: например, ничего не сочинять. Person from Porlock, то есть господин из Порлока — это, как известно, персонаж из жизни Сэмюэла Кольриджа. Поэма «Кубла-хан» ему якобы приснилась (это был вербальный опиумный мираж), но записать всю поэму целиком ему помешал некий визитер из соседнего местечка Порлок. После его визита Кольридж уже не мог вспомнить ни слова из приснившейся ему поэмы, и поэтому потомки должны довольствоваться лишь ее началом. (Мне лично всегда казалось, что, когда сон забыт, тут-то и начинает работать воображение.) Повествование у Бернхарда состоит в том, что рассказчика все время прерывают — прерывают его речь, мысли, действия: жизнь как непрерывный визит этого самого «господина из Порлока». Человек ничего не может решить, потому что процесс решения постоянно прерывается какими-то внешними обстоятельствами, и эти помехи в ходе жизни и составляют сюжет. Это как описывать свое прерванное дыхание — что, собственно, Бернхард и делает. Состояние одышки. Ты пережидаешь, когда снова начнется свободный вдох. «И в голосе моем после удушья звучит земля — последнее оружье…» (Мандельштам). Недаром все так увлеченно рассказывают свою медицинскую историю. Болезнь — это как остросюжетный детектив, развивается сама собой, одно событие за другим, не нужно утруждать мозги и выдумывать следующий ход в разговоре. Пора писать эссе «Болезнь как литературный прием». Мой сосед по палате Чарли — бывший полицейский. Ему восемьдесят с лишним, и за эти годы от легких осталось, говорит он, процентов десять. У него делали операцию по удалению грыжи, но, поскольку легкие не работают, наркоз был лишь местный; и поэтому не могли операционно — без наркоза — остановить внутреннее кровотечение во время случайного прокола; стали давать ему лекарство, сгущающее кровь, в результате чего началась закупорка сосудов в мозгу; вскрыли череп, устранили закупорку, но задели какой-то нерв, и поэтому теперь он страшно хромает. Он бы рассказывал столь же увлеченно и дальше, но тут пришла с визитом его супруга и принесла ему фиш-энд-чипс, завернутые в газету (как это было лет двадцать назад: газеты раньше не пачкались, печать была лучше).

22.08.11.
Никак не могу запомнить дату дня рождения моего двоюродного брата — 22 августа или 21-го? Потому что путается с годовщиной вступления советских войск в Прагу.

Народный страх перед сквозняком. В больнице меня поместили в отделение им. Флоренс Найтингейл — это была энтузиастка современной медицины в эпоху королевы Виктории, основательница первого модернизированного военного госпиталя (в Галиполи, во время Крымских войн), революционерка санитарии и гигиены в больницах. Это она ввела в практику держать больничные окна открытыми, регулярно проветривать помещение. Соседи по палате, престарелые ветераны Второй мировой, боятся, как все простые люди, сквозняков. Санитар сказал: эти пролетарии верят, что микробы боятся холода, и поэтому, как только задуло, микроб переселяется в человеческое тело в поисках тепла. Надо закрыть окно, объявляет всем присутствующим в палате пенсионер Эрнест и надевает теплый халат. Если мы не закроем окно, непременно получим воспаление легких, говорит бывший полицейский Чарли и натягивает теплое одеяло. Оба ничего не делают, чтобы закрыть окно. Потому что не они его открыли; это свободная страна — нельзя запрещать то, что законным образом сделал другой, можно лишь высказать свое мнение. Надо ждать, когда придет медсестра и сама закроет окно, чтобы было тепло и душновато, как в уютной тюрьме.

Я никогда ничего не мог решить окончательно (заварить чай или покончить жизнь самоубийством?). Из-за этой нерешительности я разрушил несколько жизней — тех, кого я любил, кого я любил очень страстно, и тех, кого я любил нежно, как близких, и тех, с кем просто тесно дружил, но и те и другие страдали от моей нерешительности, неспособности отдаться до конца чувству страсти — и чувству близости, и заботе о близких. Нерешительный человек. Холодный человек. Потому что у меня страх перед завершенностью, перед воплощением надежд. Самое страшное — это воплощенная мечта.

23.08.11.
Звонок от Ирки и Саймона из Парижа: паника — в квартире завелись мыши. Это мышиная месть. Много лет назад, когда мы вместе проводили время в английском поместье моего друга лорда Филлимора, Саймон хотел прикончить мышь туфлей. Эту полудохлую мышь выложила на порог кошка, и Саймон хотел прикончить ее туфлей, чтобы прекратить ее мучения. Я был против этого акта. Нечего вмешиваться в мир животных: у мира животных свои законы, у людей — свои. Пусть животные сами разбираются. Вне зависимости от того, кто страдает и почему, сказал Саймон, я просто не могу вынести зрелища самого страдания. И поэтому он хотел прикончить мышь, чтобы прекратить ее страдания. Он вдарил по ней туфлей, но она не сдохла. Ты перетрогал руками эту полудохлую мышь, сказала ему Ирка. Сегодня ночью кошка прыгнет на тебя во сне и перегрызет тебе горло, решив по запаху, что ты и есть мышь. Наутро мы соберемся вокруг тебя и будем решать: добить ли тебя молотком или не добивать? Но кошка Саймона не тронула. Он поселился в Париже. И вот много лет спустя его парижскую квартиру захватили мыши. Ира с Саймоном расставили везде мышеловки. Разбросали аппетитные отравленные закуски для мышей. Но мыши выжили — они просто исчезли, не удовлетворенные гостеприимством. Сегодня утром Саймон вышел в кафе и заказал себе ассорти из разных сыров. Вполне приличное кафе, куда ходил Пикассо. На кусочках сыра Саймон обнаружил странный абстрактный орнамент — точечки и пятнышки. Оказалось, мышиное дерьмо. Такого еще в парижских кафе не подавали. Это мышиная месть. Они все помнят. Передают из поколения в поколение. Сигнализируют друг другу через Ла-Манш. У мышей своя версия мобильных телефонов — как BlackBerry у лондонских подростков. Остается только придумать отравленную наживку для погромщиков: они вламываются в магазин, хватаются за ширпотреб — от телевизора или бутылки вина до велосипеда и головки сыра — и погибают в страшных корчах. Полиция наблюдает, но не вмешивается в происходящее.

24.08.11.
Страница у Томаса Бернхарда: там, где он оказался зажатым в угол в венском музее толпой туристов из России — явно из провинции, прямо с автобуса, в мокрых зимних пальто, они пахнут нафталином, а он, как астматик, не может вынести этого запаха. И дальше две страницы о его ненависти к толпам вообще. Параллельно — сага о нашествии мышей у Уолдронов в парижской квартире. У меня нет ощущения ужаса перед мышами: когда я вижу в своем загородном коттедже пробегающую мышь, я не парализован страхом, как перед нашествием тараканов. Даже от муравьиной кучки у меня мурашки по коже. Толпа. А еще хуже — разбегающаяся сыпь клопов из-под надорванных старых обоев: советский ужас, вернувшийся в памяти с эпидемией клопов в Нью-Йорке. И от этого — искаженное эмоциональное ощущение теперь от Нью-Йорка: как будто Америка оказалась зараженной советским прошлым через один-единственный образ клоповника. (Отсюда — смутная идея машины времени: за счет навязанного, навязчивого образа из другой эпохи.) Есть люди, которые ненавидят толпу, даже праздничную толкучку, а есть те, кто это обожает. Поп-концерты, raves, демонстрации, парады. Массовая культура как преодоление одиночества — для тех, кто не знает, что с собой делать? Это не так. Мы знаем, что это еще и дионисизм, оргии и так далее.

{-page-}

 

25.08.11.
Паранойя домовладельца. У меня напротив окон — автобусная остановка. Смесь мусульманок в хиджабах и подростков в капюшонах hoody (мода пошла от боксеров: они в перерывах во время тренировок прикрывают взмокшую голову). И те и другие — как бы одного племени, одного пола. (В Иерусалиме я увидел впервые араба в головном уборе — как русская баба.) В полночь в разгар уличных бунтов и погромов на остановке — толпа подростков. Я понял, что наш дом для них — ну просто приглашение вломиться: дело в том, что из-за перекраски фасада весь дом окружен лесами — забраться в окно ничего не стоит. Я стал тут же оглядывать свою квартиру: чем тяжелым я смогу защищаться? Торшером? Компактными дисками? Ничего, кроме молотка для забивания гвоздей, не нашел. Тем временем подошел ночной автобус, и подростки спокойно укатили в неизвестном направлении. Понимаешь, что развивается паранойя. Но раздражение, если не ненависть, при виде толпы с молодыми лицами не уходит. Какие мышеловки против них расставить? Как цитата из Хармса: «Дурно мучить детей. Но надо же с ними что-то делать».

Разница между террористами и уголовниками. Все латентные анархисты тут же заблоговорили о подростках, громящих магазины, как о бунтарях и революционерах. Но этим шалопаям (как сказала бы моя бабушка) главное было ухватить как можно больше товаров ширпотреба. То есть они стремятся заполучить все то, что есть у других людей, они хотят быть как все, благополучные и обеспеченные, ни в чем себе не отказывающие дяденьки и тетеньки. Они не хотят работать, как эти дяди и тети, но их идеал — тот же мелкобуржуазный рай, то же комфортабельное рабство. Этим криминал-уголовник отличается от преступника-террориста. Террорист хочет разрушить все — весь мир насилия, чтобы затем кто был ничем, стал бы всем. При этом сам лично он готов погибнуть. Но в нашем мире не осталось истинных террористов, истинных революционеров. Банды так называемых «революционных боевиков» в Ливии ничем не лучше. Они громят бывшие апартаменты правительственных чиновников — бьют зеркала, ломают мебель, вспарывают перины, и, энтузиасты всего народно-революционного, корреспонденты Би-би-си называют их бунтарями. Они ничем не отличаются от банды подростков на улицах Тоттенхэма или Ист-Энда. Хуже: я видел, как они поймали уличную собаку, написали на ней спреем имя Каддафи и стали избивать эту собаку ногами и прикладами. Не знаю, как перевести на русский выражение underdog — жертва общества? Британцы всегда выступают в защиту этого андердога. Но у каждого андердога будет в будущем свой андердог — underdog’s underdog — его права и следует защищать. Говорят о подростках как о жертвах общества, или школьного образования, или родителей-алкоголиков. Но в действительности это поколение свалившихся с Луны. Они не живут в своей стране, с ее историей, с родителями, в школе; они живут в своих сайтах, мобильниках и уличных бандах, в виртуальном мире, где реальна только кровь. Чтобы восстановить свое собственное ощущение реальности, им остается эту кровь периодически проливать.

God это Dog, прочитанный по-еврейски. Публикация новой книги моего приятеля, карикатуриста Мартина Роусона (Martin Rowson). Это атеистический памфлет, и в его поддержку на презентации выступает Уилл Селф (Will Self). Скаламбурив на том, что на английском слово «собака» (dog) читается наоборот как god (бог), он сказал, что назвал свою домашнюю собачку God. С утра, выйдя в сад, он кричит: «Бог, Бог, где ты?» Все смеются. Я не выдержал и сказал: почему бы ему не назвать свою собаку «Я идиот». Так что каждое утро, зовя свою собаку, ты напоминаешь себе о том, кто ты. Никто не засмеялся. Я вспомнил об этом исключительно из-за идеи — underdog’s underdog

©  Zinovy Zinik

Современные записки-2011: Зиновий Зиник


26.08.11.
Странная радость: загадочное слово prednisolone в романе у Томаса Бернхарда оказалось тем же лекарством (стероиды), что прописали и мне в связи с инфекцией в легких. Между мной и Томасом Бернхардом возникла физическая связь, чуть ли не физическая близость — через конкретный объект в виде малюсеньких таблеток с мощным энергетическим потенциалом для организма. Мы теперь друг друга понимаем. Я знаю, что он тоже задыхается через каждые десять шагов. Бернхард пишет без абзацев, сплошной текст-монолог, но это лишь иллюзия монолога «не переводя дыхания”: невидимые абзацы именно там, где ему надо перевести дыхание, я это чувствую своими легкими. Я почувствовал такую близость с ним, что стал смотреть его интервью на YouTube. Я совершенно не понимаю немецкого (нам вдалбливали немецкую грамматику в советской школе — ничего не помню, кроме «хенде-хох!» во дворе в Марьиной Роще). Но я смотрю на его лицо на экране — оно мне страшно нравится (он не может сдержать улыбки, когда говорит явно что-то очень серьезное), я слышу его голос с иронической интонацией, и мне кажется — после четвертого захода, — что я начинаю его понимать, только не могу перевести. Его переспросы с повтором: Nicht? — то есть то, что по-русски надо перевести как: да? Или прямо: нет? Не так ли? И я уже понимаю весь ход его мысли (начитавшись его романов), не понимая конкретных слов.

На самом деле это и есть точный перевод: когда воображаешь, что хотел сказать автор, и пересочиняешь этот образ на языке, понятном твоему читателю. Речь идет не о переводе каждой фразы — о поиске ее эквивалента на другом языке. Ты придумываешь на своем языке реальность, созданную иностранным автором на его языке. (Bitch — это не сука, а стерва.) Если эту «переводную» реальность невозможно на другом языке воссоздать, значит, произведение никуда не годно: то есть в нем невозможно угадать той самой «реальности», которую можно перевести на другой язык. Если бы такой реальности не было, мы бы вообще не понимали друг друга. Но я не мог этого сформулировать вчера за ужином (мои соседи Josh и Devora) . Среди гостей была Ева Хоффман (Eva Hoffman), автор легендарной автобиографической книги Lost in Translation. Название — аллюзия на афоризм: «Поэзия — это то, что теряется в переводе», lost in translation. Я стал доказывать (выпив несколько больше виски, чем следует), что поэзия — это как раз то, что уцелевает, сохраняется (даже обретается) в переводе. То есть то, что невозможно перевести, не имеет смысла и на языке оригинала. Эта «утробная» непереводимость становится очень быстро самопародией, карикатурой. Люди, не подозревающие о существовании другого языка — без общения на двух языках, — замыкаются на самих себе, то есть в конце концов обречены на молчание: как за столом с родственниками, где все друг другу давно опостылели при всей родственной любви друг к другу. Собственно, в этом молчании нет ничего дурного. Но переводить на другой язык там нечего. И так все понятно. Можно считать свой двор — всем миром. Но нельзя весь мир сводить к своему двору. «Я дворянин с арбатского двора, своим двором введенный во дворянство» — это из записи последнего выступления Окуджавы в Париже, мой кузен послал мне ссылку на YouTube. Могли бы это спеть на английском дворовые подростки из собесовских трущоб Лондона? Как меняется значение в зависимости от контекста. Я прочел название романа Василия Гроссмана «Все течет» на английском и понял, что нужен подзаголовок: «Мемуары водопроводчика».

Культура перевода — это умение создавать параллели: ассоциативность мышления. За ужином у писательницы Хлои Ариджис разговор с Томом Маккарти (Tom McCarthy), почти лауреатом премии Букер этого года (он близкий друг моей дочери, они учились в одном колледже в Оксфорде), об опасностях ассоциативного стиля в его прозе. Я всегда придерживаюсь в этом смысле правил комментирования Библии: можно устанавливать какие угодно смелые параллели, комментируя тот или иной пассаж в Библии, если только эти параллели можно проследить в других частях библейского текста. У Тома М. в сценарии фильма о двойнике Хичкока есть две замечательные параллельные линии: кадры из фильма «Птицы» Хичкока перемежаются кадрами советских ракет в эпоху «холодной войны». И это не просто вольная метафора: дело в том, что фильм «Птицы» был сделан буквально во время Кубинского кризиса. Однако причинно-следственную связь между этими двумя событиями, согласно философу Дэвиду Юму, доказать невозможно. Как невозможно доказать, что у всякого события вообще есть причина. Или следствие. Солнце восходит каждое утро (из-за вращения планет), и есть основания считать, что солнце взойдет и завтра. Но гарантировать это невозможно. Эти мысли я вычитал из книжки Хаксли-старшего о философии Юма. Эту книжку я держу у себя в ванной и каждое утро прочитываю по абзацу. Вот уже год прошел, я все читаю. Пока без последствий (хотя причин много).

27.08.11.
Огромные статьи в газетах про новую книгу о Вильгельме Райхе — он соединил Маркса с Фрейдом, так что либидо человечества, его секс-драйв — это пролетариат. Это как научно-фантастические романы «идеалиста» Богданова (он создал Институт крови), где капиталисты — буквально вампиры человечества и сосут кровь у пролетариев. Сам Богданов решил доказать, что в человеческом организме два литра крови лишние, вылил их и умер. Райх — еврей-беженец из нацистской Вены — стал жертвой американской патентной системы. Он оказался в тюрьме по обвинению в медицинском шарлатанстве и мошенничестве: за продажу без лицензии его главного изобретения — ящиков orgone, или, как их стали называть, «оргазмотроны». Это поиск гармонии с миром через оргазм: ты его достигаешь, забравшись в ящик, совершенно изолированный от внешнего мира, блокируя все шесть чувств. Мало кто говорит о главном парадоксе его мысли: идея единства с миром через полную изоляцию. Это как возвращение в утробу или тот факт, что мы очень часто пытаемся свернуться в калачик под одеялом, как в детстве. До англичан-островитян все, как всегда, доходит крайне поздно (за исключением интеллектуальной элиты, которая, как в России, все знает раньше всех) — в США и Европе Райх был культовой фигурой с пятидесятых годов. ЦРУ было крайне озабочено этим марксистом-фрейдистом и придралось к тому, что доказать эффективность его оргазмотронов невозможно, то есть он, мол, обманывает своим продуктом клиентов. Этот еврей-диссидент, бежавший от нацизма, умер в американской тюрьме. Уходит память об этом поколении гениев-эксцентриков австро-германской культуры — Маркса и Фрейда, Эйнштейна и Райха. Конец «еврейского» века.

28.08.11.
Почему человек задыхается во время секса, как во время бега? Не от движения. От сердечного ритма и вдоха-выдоха? Секс как дыхание. Когда у тебя удушье даже от того, что ты нагнулся завязать шнурки от ботинок или перевернулся на другой бок, трудно подумать о сексе. Прерванное дыхание. Ее больше нет, и я задыхаюсь?

Совершенно не могу ходить. Останавливаюсь у каждого фонарного столба, как пес. Но не для того, чтобы отметиться, а чтобы перевести дыхание. Может быть, купить инвалидное кресло на колесиках? У меня коттедж в маленьком городке на побережье Ла-Манша, где масса пенсионеров разъезжает на крайне популярном здесь — среди пожилых — виде транспорта. Это — кресла на мощных платформах с электромотором и рычагами управления, как бы мобильные инвалидные коляски. Но в нынешнем виде они похожи на мощные мотоциклы. 

©  Zinovy Zinik

Современные записки-2011: Зиновий Зиник
Беспомощные якобы пенсионеры ведут себя разнузданно и агрессивно, как загулявшие подростки, пугают прохожих рычанием своих мотомонстров. Я даже предлагал устроить местные дорожные гонки среди этого вида транспорта. Спрашивается, откуда у этой престарелой части населения такая энергия и кураж в поведении? Мне объяснили. Дело в том, что в полях рядом с соседним городком Сэндвич (лорд Сэндвич и придумал сэндвич — чтобы не пачкать руки во время игры в карты) лет двадцать назад была построена фармацевтическая лаборатория фирмы Pfizer. Знаете ли вы, чем эта фирма знаменита? Это здесь, в Сэндвиче, в лабораториях Pfizer, фармацевты разработали препарат Sildenafil citrate, известный в народе как Viagra. Места здешние с давней традицией контрабанды — через Ла-Манш. Те, кто привык незаконно провозить в трюмах кораблей и в багажниках автомобилей к берегу Кента табак с алкоголем, могут спокойно протащить через проходную лабораторий Pfizer горсть таблеток «Виагры». Местные пенсионеры сидят на променаде и жуют свои сэндвичи, любуясь морем. Но какая, спрашивается, начинка в этих сэндвичах? Ветчина? Да, возможно. Сыр? Не без этого. Но есть там кое-что еще. Хорошенько прожевав свой сэндвич с голубой таблеткой, такой пенсионер садится на свой мощный пенсионерский скутер и начинает кружить по улицам в поисках плотских утех.

29.08.11.
После нескольких дней в кровати первые шаги из больничной палаты вдоль коридора были самые блаженные. Потом в холл за дверьми отделения. Попытки дойти до лифта — не смог, вернулся. Но на следующий день съездил вниз. Там в кафе 

©  Zinovy Zinik

Современные записки-2011: Зиновий Зиник
 дают замечательное капуччино (со свежевыпеченной сдобной булкой с изюмом, как в детстве). Бармен понял, что я не донесу чашку, и принес ее к столику сам. На следующий день — решился выйти во дворик, он окружен стенами, как в тюрьме. Как быстро обживаешь, присваиваешь себе незнакомую территорию. Постепенно обживаешь все эти коридоры, холлы; обнаружил газетный киоск: какое счастье — заглянуть в сегодняшнюю газету под чашку кофе. Нашел этаж с огромным холлом со стеклянной стеной и поэтому — уникальный вид на Лондон. Я облюбовал этот пустынный зал как свой собственный кабинет: сижу, записываю мысли. Но на следующий день толпа восточных людей (мусульмане) — две семьи (все поколения, от дедов до внуков, явно навещают своего родственника) превратили мой зал для раздумий о судьбах человечества в площадку для детских игр и семейных склок — перекличка друг с другом (как в пустыне). Чего они тут делают? Я — молчаливый верблюд? С какой стати они оккупировали мою территорию? В лифте я уже косился на визитеров: это мой, можно сказать, дом, я тут уже все знаю, а эти — понаехали! (В действительности они живут здесь, в Англии, в отличие от меня уже несколько поколений.)

30.08.11.
Ночь в больничной палате похожа на коммуналку в детстве, в Марьиной Роще, в нашей двенадцатиметровой комнате с папой и мамой, дедушкой и моей сестрой. При этом о тебе заботятся, как будто ты ребенок, медсестры — терпеливые ангелы. Но бесплатная медицина означает, что ты должен делить палату с тремя другими больными. Больницы в Лондоне, как и тюрьмы, переполнены. В связи с уличными бунтами и погромами я смотрел телефильм про английские тюрьмы. Современная тюрьма, где камера — как небольшой номер в хорошем отеле. Рядом с постелью — письменный столик, телевизор. Здесь бы и жить! Но когда я упомянул об этом в гостях, один из собеседников — адвокат из прокуратуры — тут же развенчал мои мечты: в тюремном мире своя очередь на бесплатные отдельные квартиры; чтобы получить такую камеру, надо убить папу с мамой или изнасиловать собственную дочь. Моя любовь к армейской службе и вообще тюремного типа быту — когда не нужно ничего решать ни в еде, ни в одежде, заранее известный распорядок дня, то есть тебя оставляют в покое, никто и ничто не мешает твоей внутренней мысли. Поэтому люди ручного труда — однообразных механических действий — так много размышляют о жизни, природные философы (во всяком случае, по моему опыту общения в английских пабах). Я был месяц в советской армии и месяц в израильской. В израильской армии (уже после травмы с позвоночником) командир привел меня в пример как образцового солдата: я ни на что не жаловался. Правда, потом упал в обморок, и меня освободили от курса молодого бойца. Рай — это отсутствие выбора: есть или не есть яблоко?

31.08.11.
Герой Бернхарда ничего не может решить. Десять лет он собирает материалы к биографии композитора Мендельсона Бартольди и никак не может решиться на первую строчку своего трактата. Он не может решить, должен ли он приступить к сочинению первой строчки своего трактата на голодный желудок или все-таки сначала позавтракать? Он не может решить, любит ли он свою сестру, и поэтому периодически приглашает ее к себе (что делает сочинение трактата о Мендельсоне Бартольди совершенно немыслимым); или же он ненавидит свою сестру, которая постоянно предъявляет права на дом, где живет герой, и поэтому периодически наезжает к нему в гости (что делает сочинение трактата о Мендельсоне Бартольди совершенно немыслимым). Он не может решить, а не послать ли ему все к черту и уехать на Пальму (Майорка), где с его больными легкими легче дышать и где нет сестры (и поэтому там он сможет беспрепятственно сочинять свой трактат о Мендельсоне Бартольди)? Но для этого надо решить, какие книги и бумаги о Мендельсоне Бартольди положить в «интеллектуальный» чемодан и какой костюм с рубашками в чемодан с вещами. И в какой из чемоданов положить сумочку с лекарствами (в частности, с таблетками prednisolone). Несколько раз, перетащив чемоданы с одного места на другое, он, совершенно задохнувшийся, плюхается в металлическое кресло в холле своего особняка и начинает поливать грязью свою родину Австрию, перед тем как отбыть на курорт в Пальму. «Уезжая, говорил я себе, сидя в металлическом кресле, я покидаю не страну, а некий отвратительный, депрессивный, грязный и вонючий общественный сортир». Это сильно сказано, но Бернхарду этого недостаточно: этим сортиром (говорит герой Бернхарда) управляет авторитарная католическая церковь и псевдосоциалистическое правительство. Очень похоже на монологи всех интеллигентов на свете — от Москвы до Нью-Йорка. Мы все разоблачаем «систему», но пальцем не шевельнем, чтобы эту систему изменить. Впрочем, я не знаю ни одного русского писателя, герой которого с таким остервенением писал бы о собственной родине — об авторитарной православной церкви и полугебистском правительстве. Из послесловия к этому изданию я узнал, что Томас Бернхард (он получил все мыслимые австрийские литературные премии) в завещании запретил посмертно постановку своих пьес и печатание неопубликованных при жизни произведений в Австрии. В Австрии его называют Nestbeschmutzer — тот, кто поганит собственное гнездо. Как сладостно отчизну ненавидеть. Перед ступенями театра в вечер премьеры его пьесы в главном театре Вены Burgtheater перед входом была навалена гигантская куча лошадиного навоза.

1.09.11.
Ненависть к решительным людям, к тем, кто кардинально изменил свою жизнь. У меня страшное недоверие (даже неприязнь) ко всему, что воплотилось в жизни. Все воплощенное — всегда фальшь, вранье, иллюзия. Это четко осознавал мой любимый библейский герой Иона. Бог послал Иону пророчествовать о гибели Ниневии, но он догадывался, что Бог пожалеет эту страну, где люди не отличают правой руки от левой. То есть он со своим пророчеством окажется в дураках. Поэтому и уклонялся от выполнения этого партийного задания, его воплощения в жизнь. Не хотел быть лжепророком. Тот факт, что моя идея жизни заново (еще одна эмиграция) — в Берлине — была обречена с некоторого момента на провал — и далеко не по моей вине — не утешает. Мог бы, но не совершил. Никогда не мог решиться на окончательный жест. Но, с другой стороны, я все-таки решился на эмиграцию из России тридцать пять лет назад? На это тебе скажут: тогда уезжали толпами, тогда уезжали «все». Но это не так. Все ближайшие друзья (кроме Леонида Иоффе) остались. Я уезжал вопреки идеям близкого круга друзей (Асаркана, Улитина, Айзенберга). Только в этом мое оправдание — цитата из дневников Сомерсета Моэма: It is not difficult to be unconventional in the eyes of the world when your unconventiality is but the convention of your set. It affords you then an inordinate amount of self-esteem. You have a self-satisfaction of courage without the inconvenience of danger. But the desire for approbation is perhaps the most deeply seated instinct of civilized man. Легче протестовать против безликого государства, за правое дело на другом континенте, чем против собственного круга — ты постоянно под обстрелом взглядов твоих друзей, то есть тебе некуда отступать, нет интимного убежища. (Чехов перессорился со своим кругом из-за дела Дрейфуса — см. поразительное письмо Суворину.)

{-page-}

 

2.09.11.
Главное — это не жаловаться. Или, наоборот, скандалить по каждому поводу. В больнице в одну из ночей привезли нового пациента. Опять же старик — явно полубродяга. Смелый человек: знает, что зависит от нянечек-медсестер, соседей по палате, и все равно обличает всех поголовно, больничные правила, больничный персонал. Но кто еще, кроме пациента в больнице, может позволить себе подобную безнаказанность? Что они с тобой могут сделать? Перестанут давать лекарства? Полная свобода — за клевету тебя не привлекают. Медсестра спрашивает: вы сами можете перебраться из кресла-на-колесиках в кровать? Он — на крике: конечно, он мог бы спокойно перебраться, если бы у него был костыль, больничный костыль, замечательный костыль из крепкого легкого пластика с резиновой насадкой, костыль, который дают бесплатно каждому в больнице, каждому, у кого трудности с передвижением из кресла-на-колесиках в кровать и обратно, но эти бездарные санитары, полное отсутствие профессионализма среди больничного персонала, их возмутительное наплевательство и цинизм — все это привело к тому, что после рентгена ему забыли вернуть этот бесплатный костыль, это уже третий бесплатный костыль, забытый в другом отделении из-за халатности санитаров и бездарного обслуживания пациентов больницы (второй костыль ему забыли вернуть после анализа крови), их всех нужно уволить, всех — докторов и поваров, санитаров и санитарок, директора больницы и британское правительство — всех тех, кто забывает вернуть ему его личный бесплатный костыль после рентгена или анализа крови. Медсестра не обращает на эти шекспировские монологи никакого внимания. Задает ему анкетные вопросы (такую анкету заполняет каждый новоприбывший). Каждый ответ — это философское и идеологическое обличение всех недугов британского общества: капитализм, мультикультурализм, расизм, идиотизм. Медсестра все это терпеливо выслушивает, потом задает последний анкетный вопрос: «Есть ли у вас при себе какие-нибудь ценности?» (чтобы положить в сейф) — «У меня? Ценности? Моя жизнь!» — последовал ответ. «Мне не повезло: меня природа снабдила парой глаз, но впереди — полная пустота». (Он это от кого-то явно слямзил; впрочем, именно так изъясняются шуты Шекспира — все домашние философы.)

3.09.11.
Больничные халаты — уникальный дизайн. Тесемочки надо завязывать сзади, наугад, вслепую (так женщины застегивают лифчик). Как эти тесемки ни завязывай, как ни запахивай этот легкий халатик, все равно оголяются разные части тела. Оголяются, заголяются, выставляются напоказ. Наверное, это часть больничного ритуала: ты должен потерять свою индивидуальность — все, мол, равны перед лицом врача, то есть смерти. Трудно сохранить личное достоинство, когда части твоего тела болтаются неконтролируемым образом перед лицом всего человечества. Восьмидесятилетнего Сэма перед визитом друзей и родственников прихорашивают: он бреется с помощью медсестры, натягивает глаженую рубашку, махровый домашний халат, и, когда рядом с ним садится его бывший сослуживец, ты вдруг видишь совершенно иного Сэма — с сигарой и бокалом бренди где-нибудь в пабе-баре, окруженного приятелями, и понимаешь, что в его жизни вне больницы он — балагур и шармер. Потом визитеры уходят, начинаются анализы, переливания, раздевания, подмывания, перевертывание с одного бока на другой. Ты видишь трясущиеся складки и наросты ожиревшей старой плоти, полумертвого тела. Эта плоть выглядывает нагло из-под задравшегося больничного халата, ты пытаешься вспомнить другого Сэма и уже не можешь.

Голая плоть, представленная демонстративно на всеобщее обозрение, вызывает или сочувствие, или жуткое презрение. Человек неподготовленный не может этого вынести. Свисающий живот, отвисающие ягодицы, склеротические сосуды, распухшие ноги в пятнах экземы. Надо это тело убрать — убить, забросать землей, сжечь. Или сделать все, чтобы эту обнаженность защитить (как нянечки-медсестры в больнице). Отсюда гипнотический парализующий эффект от картин Люсьена Фрейда (он умер месяц назад, но у всех до сих пор на устах) — все эти гротескные тела, похожие на трупы, горы стареющей плоти, не влезающие в размеры холста. Слишком соблазнительно считать эти полотна аллюзиями на ужасы нацизма (Зигмунд Фрейд из Вены — его дед). Есть порнографические сайты со сценами совокупления стариков — это влияние живописи Люсьена Фрейд или наоборот? Кто на кого повлиял? Мол, и бабушки любить умеют. Одно из немногих табу: библейский страх перед голизной отца.

4.09.11.
Я видел пару раз Люсьена Фрейда в легендарном частном клубе (это, собственно, небольшая зеленая комната с баром) в Сохо, The Colony Room , 

©  Maya Glezerova

Современные записки-2011: Зиновий Зиник
где он несколько раз появлялся в компании Фрэнсиса Бэкона. Он говорил с очень сильным немецким акцентом. И задирался (дело очень часто доходило, говорят, до драк) — в нем, видимо, была эта жилка чужака-иммигранта, да еще и еврея, он постоянно был начеку. Первый вопрос в Англии к незнакомому человеку, особенно если он говорит с необычным акцентом (не обязательно восточно-европейским — это может быть француз, немец или даже шотландец): откуда? из каких мест? Некоторым кажется, что ты должен постоянно защищать свое личное достоинство чужака-иностранца. В Штатах, стране эмигрантов, твой случайный собеседник может прекрасно догадываться, откуда ты (из Мексики или из Израиля), но первый вопрос: чем занимаешься, какого рода бизнесом? В Англии происхождение (не обязательно социальное или этническое) важней твоих взглядов: тебя как бы формирует твое детство. Но я знаю, что меня сформировала в первую очередь встреча с Асарканом, когда мне было лет семнадцать. Что общего между Люсьеном Фрейдом и его другом Фрэнсисом Бэконом? Что общего между ирландцем Бэконом и еще одним евреем из семьи беженцев, Ауэрбахом? И тем не менее все они стали называться «лондонской школой». Ничего общего, кроме того, что вместе пьянствовали в этой зеленой комнате, частном питейном клубе The Colony Room. Они сошлись темпераментом — в общении. Конечно, они внимательно относились к живописной технике друг друга. Но никакой общей концепции там не найти. В отличие от французов или европейцев тут не было идейных концептуальных движений — импрессионизма, сюрреализма, дадаизма, ситуационизма. (Только вышла новая книга про ситуационизм — The Beach Beneath the Street. Поразительно, как открыточная культура Асаркана и Улитина 60—70-х перекликается со Школой корреспонденции в Нью-Йорке в те же годы.) В Европе участники отстаивали общие идеи, но по темпераменту были совершенно разными людьми, и поэтому в конечном счете все перессорились. В Англии они объединялись в одну школу просто потому, что им нравилось общаться друг с другом.

5.09.11.
Смерть близких? Улитин умер, и ничего не произошло. И Асаркан умер, и ничего не произошло. Айхенвальд тоже умер, и ничего не произошло. Умерли все люди, без которых я себя не мыслил так много лет. Леня Иоффе умер, и ничего не произошло. И Александр Моисеевич Пятигорский. 

©  Zinovy Zinik

Зиновий Зиник и Александр Моисеевич Пятигорский

Зиновий Зиник и Александр Моисеевич Пятигорский

 Пятигорский постоянно во сне. Суетится вместе со всеми, накрывая праздничный стол. Все знают, что он умер, но он еще не знает. Я не решаюсь ему сказать об этом, ухожу в ванную и начинаю плакать. Жизнь во сне. Все меньше живешь в реальности, все больше во сне. А потом жизнь переходит в сон, и больше ничего. Они у меня все в голове, они у меня постоянно на уме, но ничего не произошло, я сам от этого не умер. Я еще жив, и ничего не происходит. Я тоже однажды умер (утонул у берегов Корсики, но меня откачали), и ничего не произошло. Мир не пошатнулся. Все идет, как и прежде. В России произошла революция, и ничего не произошло. Это такая же дикая, авторитарная, жестокая, псевдорелигиозная и чванливая баба, сжирающая своих детей в трудные годы борьбы за идеалы всего человечества. И ничего не происходит. Я от нее бежал. И ничего не произошло. Мне страшно. Я знаю, что произошло: мне страшно что-либо менять. Я нашел пятый угол в своей маленькой тюрьме, потому что я ничего не хочу менять, не хочу ничего производить на свет — потому что и это рожденное мной все равно умрет, и ничего не произойдет.

6.09.11.
Загадочный жанр дневника. Рабочий дневник для меня — чтобы не забыть разные сопоставления, мелькающие в уме параллельные идеи: голизна и откровенность; больница и нацизм. Самая любимая для меня запись в дневниках у Толстого: «Думал что-то важное и забыл». Самое чудовищное, что написал Достоевский, — его «Дневник писателя». Он вообразил, что может поделиться с читателем своими сокровенными политическими идеями, идеологическими откровениями. Писатель должен избегать собственного Я. По идее, в дневнике ты должен излагать интимные мысли. Но я боюсь высказывать напрямую интимные мысли — я оставляю их для своих романов и рассказов. Сочинение прозы — это некое сокрытие стыда. Ситуация, обратная истории про голого короля. Писатель знает, что он гол. А мальчик-читатель уверен, что писатель — в цветастых покровах своей прозы. Как бы писатель ни раскрывался, как бы ни был откровенен, твердя о себе, все считают, что это он придумывает. Зато в его героях все узнают себя — главным образом те, кто считает, что их оклеветали.

7.09.11.
Один человек скажет публично какую-нибудь глупость, и ее вслед за ним повторяет весь мир. Потому что это великий человек, гений: правильный человек в нужный момент. Как Черчилль в эпоху Второй мировой войны (с точки зрения моих соседей по больничной палате). А другой говорит мудрые мысли не хуже древнегреческих философов или Черчилля, но его никто не слушает — да и о нем самом никто никогда не слышал и не услышит. А может быть, он говорит вещи, поумней Черчилля. Куда девается вся эта мудрость, высказанная зазря? Зазря?

Чтение с утра с заметками, листание книжек, глядение в окно. Так прошло полдня, весь день. Я перечисляю авторов книг, скопившихся у меня на столике рядом с постелью — кто-нибудь может подсказать мне логическую связь между ними? Nietzsche: Ecce Homo, Stewart Home: Neoizm, Plagiarism & Praxis; Jessica Mitford: The American Way of Death; Marcel Proust: Sodom and Gomorrah; Unica Zurn: Dark Spring; Max Frisch: Gantenbein; C. S. Lewis: A Grief Observed; Венедикт Ерофеев: «Москва — Петушки»; Poetry of the Forties, Gershom Scholem: Sabbatai Sevi — The Mystical Messiah; Ingeborg Bachmann — Paul Celan: Correspondence. Сам список намекает на психическое заболевание. Я заглядываю в эти книги, и мне что-то мерещится свое. Cами по себе они мне не нужны. Очень часто я не помню, что имел в виду, когда загибал уголки страниц или очеркивал на полях строки. Но потом я понимаю, что это была перекличка с тем, что я думал о любимом человеке или в связи с ним; это была шпаргалка для будущих или прошлых разговоров. Это мои отношения с любимым человеком, разбросанные на цитаты из аллюзий на наше общение. Я эксплуатирую этих авторов, разбирая на цитаты, потому что они поставляют мне слова, которых у меня не было, когда я думаю о любимом человеке. Этот человек исчез, и мне больше не нужно все это визуально-вербальное наследие. Все это так. Да. Пока не наткнешься на какого-нибудь автора — как Томас Бернхард — и понимаешь, что не можешь с ним расстаться именно потому, что он не имеет отношения к твоей «внутренней жизни».

Случайность в выборе книг: я подхватил томик Ницше только потому, что он помещался в карман пиджака, когда я бежал на прием к врачу. С нашим бесплатным медицинским обслуживанием приходится периодически просиживать как минимум час в очереди. В результате я изучил замечательное биографическое предисловие: Ницше студентом «заглянул» с товарищами в бордель и, судя по всему, там и подцепил сифилис. Поэтому он и уклонялся от сексуальных связей с женщинами — отсюда все его «трагические» романы (дама не понимала, чего он от нее хочет). Вагнер написал письмо его доктору, где объяснил частые депрессии Ницше эксцессами мастурбации. Ницше именно этого письма ему никогда не простил. Его ссора с Вагнером по еврейскому вопросу вторична. Это не фрейдизм в интерпретации личных отношений — это, наоборот, констатация того факта, что вполне доброжелательный и, казалось бы, незначительный ложный жест в любви или дружбе может оказаться фатальным. Еще более любопытно: почему они не нашли путей примирения друг с другом?

8.09.11.
Наш дом в Лондоне с тремя соседями (в три этажа с тремя квартирами и четвертая, в полуподвале, но зато с выходом в сад) в лесах: каждые четыре года жильцы обязаны красить фасад. Заодно ремонтируют разные, главным образом декоративные, мелочи — крышу, трубы. Соседка из полуподвала (пожилая пенсионерка) требует, чтобы спилили карниз с лепниной: он нависает над проходом к ее двери — сбоку здания. 

©  Zinovy Zinik

Современные записки-2011: Зиновий Зиник
 Это викторианское здание середины XIX века, и она боится, что этот лепная балясина в один прекрасный день упадет ей на голову. Но эта балясина, утверждают строители, вделана в стену как раз на уровне нашей квартиры. Спиливая этот карниз, можно повредить и нашу стену. Кроме того, это разрушит викторианский архитектурный ансамбль, стиль нашего дома. Тем более рабочий-строитель утверждает, что этот карниз совершенно безопасен. Но соседка считает, что сегодня это архитектурное излишество безопасно, а завтра — трещина, и карниз упадет ей на голову. Но в таком случае — говорю я ей — ей на голову может упасть и карниз на крыше, тоже нависающий над проходом к ее входной двери. Более того, есть еще портик с крышей, и крыша тоже может рухнуть вместе с двумя колоннами. Есть еще и кирпичная садовая стена, отделяющая нас от соседей по улице, — она тоже может рухнуть. Не говоря уже о велосипедистах и двухэтажных автобусах (наш дом на проезжей улице). Сколько опасностей подстерегают нас ежесекундно. Но эти аргументы на нее не подействовали. Викторианский фасад вам дороже, чем моя жизнь, сказала она. Она записала меня в свои кровные враги. Окна моей квартиры выходят в ее сад — совершенно прекрасный, она заботливо за ним ухаживает. Теперь я испытываю чувство вины, наслаждаясь видом из окна как бы нелегально: если бы она могла, она запретила бы мне наслаждаться видом своего сада. Я смотрю на этот сад и чувствую ее страх перед карнизом, нависающим над проходом к ее дверям. Она клеймит меня последними словами у себя в уме, пока я безнаказанно наслаждаюсь видом ее сада. 

©  Zinovy Zinik

Современные записки-2011: Зиновий Зиник

Окна на другой стороне квартиры выходят на проезжую улицу. Раз в неделю по ней проезжает кавалерийский отряд армии резервистов — они выгуливают своих лошадей в Хэмпстедском парке в конце улицы. 

©  Zinovy Zinik

Современные записки-2011: Зиновий Зиник
Машины терпеливо двигаются гуськом за ними. Вот уже много лет я фотографирую этих всадников. Недавно проглядел фотографии и заметил: армейцы выглядят так же, как и двадцать лет назад, а вот витрины магазинов на заднем фоне (на другой стороне улицы) меняются с годами. То есть меняется прошлое (фон), а не настоящее. Там, где был, скажем, магазин свадебной одежды, теперь китайская гербальная медицина, а вместо Центра фрейдистского анализа — штаб-квартира аукционов по интернету. Фрейдистский центр — дом номер 76. Мой дом — номер 67. Зеркальное отражение: я долгие годы жил напротив своего подсознания, а теперь — виртуальной распродажи. Если выложить эти фотографии в ряд, возникает впечатление, что одни и те же армейцы передвигаются по улице мимо разных домов. То есть изменение во времени (смена фасадов) воспринимается в этом ряду фотографий как географическое. Бог-фотограф.

9.09.11.
Предварительная запись еженедельной дискуссионной радиопередачи Forum, BBC World Service, с моей новой книжкой на английском History Thieves («Похитители истории»). Поскольку в книге масса автобиографических подробностей, очень трудно объяснить, что это не книга мемуаров. Это про непредсказуемость нашей памяти, про неосознанную фальсификацию прошлого.

В первые годы в Лондоне, в конце семидесятых, мне стал сниться сон — как некий сериал — про дом на набережной. Поскольку сон был в Лондоне, я считал, что это была набережная Темзы. Это был дом моей семьи (такого дома в реальности никогда не было), и эпизод за эпизодом мне снились разные комнаты в этом доме, семейные споры, конфликт с соседями, перемена мебели и т.д. Каждый эпизод во сне открывался, как заставкой, фасадом этого дома: старый кирпичный дом, с черепицей, в три этажа, несколько обветшалый, с вьюном по стенам. Лет двадцать назад этот сон прекратился так же внезапно, как и начался. И вот пару лет назад я был в Берлине, пересекал Шпрее по мосту, где я раньше никогда не был: это был старинный пешеходный мост Монбижу в Митте. Слева от моста, на набережной, я вдруг увидел дом. Это был в точности тот дом, который я видел столько раз во сне лет двадцать назад. В шоке я спустился с моста, обошел этот дом, и выяснилось, что это Медицинский факультет Берлинского университета им. Гумбольдта. Здесь, как я в конце концов выяснил, учился мой дед. Этому невероятному совпадению есть мистические объяснения, есть и рациональные. Вместе со мной в этой радиопередаче Forum участвовала знаменитый фотограф Дороти Бохм — человек столетия, она родилась в Кенигсберге, жила в Европе, в Париже, в конце концов осела в Лондоне. Для нее фотография — хранилище памяти. Я же совершенно не узнаю своих детских фотографий — это какой-то другой человек. То есть мне говорят, что это я, но сам я себя не узнаю. Моя книга History Thieves как раз о том, как мы устанавливаем связи с прошлым, разоблачая его фальшивые интерпретации, которые нам выдавали за документальные фотографии. Дело не в нашем этническом или религиозном происхождении, в наших национальных корнях (identity), а в непредсказуемом узнавании чего-то очень своего и близкого (этого самого семейного дома из старого сна) в чуждом и незнакомом (как родное лицо в толпе). И это узнавание кардинально меняет наше представление о прошлом.

{-page-}

 

10.09.11.
Без приема остранения по Шкловскому немыслим российский модернизм последних лет тридцати (включая мою «эмиграцию как литературный прием»). И все-таки стилистика сближения далековатостей более созидательна. Как и идея взаимопомощи анархиста Кропоткина мне политически гораздо милей идеи зоологического отбора и выживания сильнейшего по Дарвину. Двадцатый век жил Шкловским и Дарвином: остраняйся и выживай. Пора пропагандировать Ломоносова и Кропоткина. Тем временем Василий Гроссман объявлен самым великим писателем двадцатого столетия. Когда я приехал в Лондон в семидесятые годы, на этот пост среди британских критиков претендовал драматург Арбузов. Память о писателе — по-сталински творческая и меняется в зависимости от нужд настоящего. Радиомаяк британской интеллигенции Би-би-си Radio 4 предпринял грандиозную драматизацию (из восьми частей по часу) «Жизни и судьбы», и в связи с этим — дискуссия о Гроссмане в St. Peter’s College (Оксфорд), целая конференция памяти писателя. С моим участием. Я в панике: страх оскорбить благородные чувства. В связи с Гроссманом повтор всех мыслимых клише о сталинской России и русской литературе. Писатель непременно должен быть жертвой готического романа сталинской эпохи. Разгул безнаказанных разоблачений сталинизма и советской власти в наши дни. По законам политической порнографии русского писателя должны преследовать — иначе зачем нам переваривать том соцреалистической прозы в тысячу страниц? На самом деле ничего особенно дикого и ужасного в обыске с изъятием рукописи в 1961 году не было. Пастернака осуждали четырнадцать тысяч энтузиастов на стадионе в Лужниках. Поэтов-самиздатчиков вокруг памятника Маяковскому всенародно избивали. Люди уже сидели в психушках. У Павла Улитина отобрали ВСЕ рукописи. Это была эпоха стучания на пишущих машинках и острот про стукачей: вся страна размножала самиздат, поскольку впервые можно было приобрести пишущую машинку в обыкновенном магазине. И еще магнитофонный гул. Если в доме голос Окуджавы, значит, в доме есть магнитофон. Я помню, мы с Меламидом зашли к Паше Лунгину, и он запустил для нас маленькую пластинку — его родители привезли из Парижа. «Новый Боб Дилан», — сказал Паша, и мы кивали важно и с пониманием, не понимая ни слова. Рукопись появилась в обращении в самиздате лишь в начале семидесятых годов. Я помню свое впечатление от самиздатской рукописи — зачитанной третьей копии. Я не мог через эту эпику продраться. Никто серьезно к советской идеологии не относился. Солженицын уже был опубликован. На устах у всех был сюрреализм фантастических повестей Синявского, «Москва − Петушки» Венички Ерофеева, публикация «Мастера и Маргариты». Уже был соц-арт, и мы с Меламидом в начале шестидесятых создали нашу «Конгрегацию» (с выдуманной концептуальной поэтессой Аделиной Федорчук — она погибла на целине под ковшом экскаватора, оставив тетрадочку авангардных стихов). Мне казалось тогда, что история с запрещенной книгой Гроссмана — это борьба либерального советского истеблишмента со сталинистами, то есть летающих птерозавров с неповоротливыми динозаврами. Запрет на публикацию и обыск на Гроссмана так подействовали, потому что он (заслуженный советский автор, легендарный военный корреспондент, лауреат Сталинской премии) считал, что написал печатное произведение. Он обличает уродливые последствия идеологии фашизма и сталинизма, но не оставляет надежды. В «Жизни и судьбе» он все еще надеялся на антисталинский поворот советского руля. Гроссман жил надеждой на публикацию — иначе зачем писать официальное письмо Хрущеву? В отличие от Гроссмана Шаламов эпохи «Колымских рассказов» (как Примо Леви в контексте нацизма) считал, что страдание ничему не учит, что советские лагеря — это не опыт очищающего страдания, это чистый ад, и он его изображает, чтобы его узнавать. Гроссман, как и Солженицын, верил в преображающую и очистительную силу страдания. (Это Волошин в Коктебеле первым стал пророчествовать о победе большевиков и о том, что Россия, ради своего духовного очищения, должна пройти через эпоху коллективного террора.)

Самое удивительное: общее место рождения у Гроссмана и Конрада — Бердичев. Конрад: противоречие между отцом-революционером и дядей, который воспитывал Конрада в ультраконсервативном, ретроградном духе (см. роман Конрада «Глазами Запада» о русской эмиграции). Идеи могут быть разные: сапожность процесса, как говорил Достоевский, подавляет. И ты понимаешь, что дело вовсе не в авторитарных или тоталитарных идеях (марксизм, фашизм, социализм), а в коллективном принуждении и коллективном психозе. И диктует все страх: страх остаться одному, без друзей, жены, детей, пенсии. Если бы дело было только в опасных идеях, мы в Лондоне не терпели бы столько лет старого дурака-сталиниста Эрика Хобсбаума или троцкистку Ванессу Редгрейв. Когда я слышу про глобальное потепление или борьбу с курением, или с сионизмом, или с патологическим ожирением, мне мерещится советское партийное собрание. У Гроссмана есть на этот счет пассаж: как только он слышит о начале борьбы за какие-нибудь положительные идеалы, ему мерещатся потоки крови.

Все это я и хотел изложить британской публике. Но перед моим выступлением я стал перечитывать роман на английском, и тут стало понятно то, что не понимаешь, когда читаешь книгу в оригинале. Это не соцреалистическая эпика, а автобиографическая исповедь, чуть ли не покаяние. Как можно считать реалистическим произведение, где пересказываются мысли в голове у Гитлера или Сталина? Это лишь соображения автора — он нам лично рассказывает, что он сам думает о Гитлере или Сталине. Это — внутренний монолог самого Гроссмана. Это социалистический реализм в том смысле, что это типические характеры в типических подонческих обстоятельствах возможной судьбы — в уме, в воображении самого автора. Энциклопедия экзистенциального выбора в обстоятельствах тоталитарной идеологии: как сохранить человеческое достоинство (в очередях в газовые камеры или во время допроса на Лубянке). Гроссман не мог простить себе несколько серьезных проступков: он подписал партийное воззвание о бдительности в эпоху дела врачей; он не спас свою мать, из-за того что жена была против ее переезда в Москву; у него был роман с женой друга; он, как военный корреспондент, замалчивал преступления советских карательных органов на захваченных территориях. Все это он и разыграл в эпизодах романа. Военные корреспонденции с морального фронта компромиссов, доносов. Поэтому главное в понимании романа — авторские отступления. Но их-то из радиоверсии как раз и удалили.

11.9.11.
(В этой дате — еврейский заговор: она читается наоборот.)
Десятилетняя годовщина падения башен Всемирного торгового центра. Я помню визиты в бар с Меламидом на 102-м этаже в 90-е годы (они с Катей жили тогда в Джерси-Сити, и ближайшая к его студии остановка в Манхэттене и была World Trade Center). 

©  Zinovy Zinik

Современные записки-2011: Зиновий Зиник
Там в баре лучшая в мире водка-мартини, сказал Меламид. Собственно, это не коктейль. Это практически чистая водка. Но водочная горечь снята легким «прикосновением» мартини в напитке. Рецепт крайне прост. Накладываешь в шейкер лед и заливаешь сухим мартини. Встряхиваешь. Мартини выливаешь. И вместо этого заливаешь лед водкой. Встряхиваешь. Выливаешь водку в замороженный бокал (конусообразный) — с оливкой или корочкой лимона — по вкусу. Что, казалось бы, может быть проще? Но если передержать лед в мартини, то нарушается чистота вкуса. Если держать водку в шейкере слишком долго, жгучесть и крепость напитка, сшибающего с ног, теряется. Тут все решают неуловимые движения рук, тут дело решают секунды. Как решали секунды, кто уцелеет, когда самолет террористов врезался в здание и здание стало обрушиваться, вместе со станциями метро в подземных переходах и баром под крышей. Я не знаю, был ли там мой бармен-негр в девять утра, когда все это произошло. Но сейчас, попав в любой бар в Нью-Йорке, заказывая водку-мартини, я каждый раз надеюсь, что это будет тот самый бармен. В поисках утраченной водки-мартини.

Политическая порнография: двадцать четыре часа каждые сутки корреспонденты показывают ужасы со всех концов мира, чтобы мы сидели перед телевизором с дринком в кресле и ужасались. Как и в порнографии, все акты однообразны и постоянно повторяются. Повтор — творческо-образующий элемент порнографии. Повтор — рифма — закон наслаждения. Недаром дети обожают повтор. Почему мы поддерживаем повстанцев в Ливии, а не в Сомали? — Киноматериал более остросюжетный.

12.9.11.
Холодный отчет у Юники Цюрн о ее сексуальных страхах, как она подростком мастурбирует до изнеможения и потом засовывает ножницы себе между ног. Куклы, созданные ее любовником Хансом Беллмером, как будто иллюстрация их садомазохистских отношений: перетянутые бечевкой, разрозненные и соединенные в нелепой последовательности части тела, как будто сшитые наугад, — так выглядит тело человека, прыгнувшего с балкона. Что и сделала Юника Цюрн — сначала описала этот прыжок в конце своей книжки, а годами позже прыгнула сама (когда совершенно больной Беллмер сказал, что он больше не может ей ничем помочь). С 1933-го по 1942 год, то есть в пик нацизма, она работала в отделе пропаганды и рекламы в немецком кино. Ее ужас, когда она узнала о газовых камерах и о печах. В том же Париже, в тот же период прыжок в Сену поэта Пауля Целана, с его паранойей как жертвы антисемитизма, и гибель любви его жизни поэтессы Ингеборг Бахман, дочери офицера СС (у нее был параллельный роман с Максом Фришем): она сгорела во время случайного пожара в ее доме в Риме. Вода и огонь. Мы видим логику там, где ее нет? Мы можем только догадываться о будущих самоубийствах, которые последуют после третьей мировой войны.

Как легко вообразить «конец Европы» — только потому, что заканчивается твоя эпоха — твоего поколения друзей, идей, дат и вех. Последний гвоздь в мой гроб: мой местный паб Сэр Ричард Стил (The Sir Richard Steele’s) был продан братьями Макграф, я это семейство хорошо знал. Это был один из редчайших в Лондоне пабов, где владельцы — конкретная семья, а не безликая фирма. Но на них давил банк, и они продали паб какой-то гигантской корпорации. В один уикенд (после продажи) «своя» атмосфера в пабе исчезла, а цены повысились. То, что было для меня, можно сказать, «вторым домом», вдруг стало безликим заведением: пабликан стал менеджером, а ватагу студентов-барменов и барменш заставили носить черные рубашки с какими-то слоганами, вести себя прилично и не флиртовать с клиентами, и они как-то потускнели. Интерьер не изменился (пока), но вся местная публика разбежалась по другим местам. Среди местных алкоголиков ходят слухи, что корпорацией владеет какой-то русский олигарх. Если это так, то это я виноват: я так много и часто писал по-русски об этом экзотическом модном заведении (и для московских глянцевых изданий тоже), что кто-нибудь из российских корпоративных деятелей прослышал про это заведение. Мания величия. Может быть, я был еще и причиной землетрясения в Японии? Нет, это потому, что они требовали от России обратно Курилы. Или нет: потому что несколько лет назад я рассказал миру, как японцы украли зубную щетку Чехова из дома-музея в Ялте. Пусть отдадут сначала зубную щетку, тогда Россия вернет Курилы. Это потому, что у алжирского бея под носом шишка. Видимость причин и следствий.

13.09.11.
Воображаемый конец эпохи: это когда кажется, что нет будущего. Потому что прогнозы на будущее всегда исходят из опыта прошлого. Поскольку опыт с возрастом начинает повторяться, пожилой человек уверен, что ничего нового в будущем не будет. Старый дурак. Параллельный процесс: твои собственные мысли, эмоции, пережитые за все эти годы, важней внешнего мира. Реальность исчезает перед твоим взором, обращенным вовнутрь, в собственные мысли о том внешнем мире, который ты когда-то знал. Я мыслю, значит, я существую. Или же: ты существуешь только потому, что о тебе мыслят — думают — другие? Буковский рассказывает о визите к Есенину-Вольпину в Америке. Они пошли в кафе, просидели час, Вольпин говорит: «Извиняюсь, но мне надо обратно домой: я жду визита Буковского». Любопытно, с кем он, с его точки зрения, все это время разговаривал? Вольпин и в молодые годы не узнавал людей. То есть он узнавал, но в определенных обстоятельствах, как в соцреализме: типического героя лишь в типических обстоятельствах. Если человек, которого он привык много раз встречать в доме Айхенвальда, сталкивался с ним на улице, Вольпин мог его не узнать. Точно так же происходит с завсегдатаями пабов: они узнают друг друга лишь у стойки бара. Но истинная близость наступает именно при непредсказуемости обстоятельств узнавания. Дело не в общности прошлого, не в корнях, а в узнавании. Случайное, мгновенное узнавание — раз и навсегда. Когда, преодолевая страх перед чуждостью, мы узнаем в чужом очень близкое и родное нам и это разрушает фальшивые семейные легенды, идеи крови и почвы.

14.09.11.
Огурцы из иранского магазина. Только там, в Лондоне, можно купить свежие огурцы, от которых запах — как в детстве от первого огурца после зимы. (Еще одно свидетельство близости этих двух наций: та же история — просвещенное меньшинство в страхе перед толпой, которой манипулируют идеологи и церковь.) Физиологичность ностальгии. И сразу понимаешь: потерянные шансы в прошлом, неосуществившиеся мечты (о свежем огурце в советском детстве в Москве) — все это не более чем подсознательные планы на будущее (закупить огурцы в иранском магазине в Лондоне). В той же степени можно говорить о прошлом лишь ретроспективно: лишь о будущих причинах прошлых событий (как это было сказано Джордж Элиот в романе «Даниэль Деронда») — то есть мы можем объяснить наше прошлое только в будущем. И поэтому у каждого свой отсчет времени, свое время жизни. Сообщение о шторме у побережья Уэльса. Операция по спасению сотен птиц, мигрирующих в Южную Америку. Порода птиц Manx Shearwater, или пуффины, — они похожи на чаек. Ураганный ветер отнес их к валлийским берегам, и они, не сумев долететь до берега, стали тонуть в прибрежных волнах. Местные жители с опасностью для жизни вылавливают их из воды и дают им возможность подсушиться, переждать шторм. Почему я отметил эту заметку в газете? Потому что на уме — разговоры об эмиграции. Кто бы ни приехал из Москвы, говорит об эмигрантских настроениях. То есть давно бы уехал, если бы только мог. Гебезация всей страны. Моя точка зрения на этот счет известна: страна не прошла процесса десоветизации; люди, занимавшиеся уничтожением своих соотечественников, снова у власти; естественно, в стране — цинизм, пассивность и безразличие. Мой друг, собеседник, поэт Лева Рубинштейн (был разговор в ресторане, в апреле, во время международной Лондонской книжной ярмарки): «Какая же тут могла быть десоветизация? Это же не Германия, оккупированная союзниками. Какая нация этим процессом будет заниматься добровольно?» Мой ответ: Польша, Чехия. Так или иначе, в России, говорят мне, коррупция системы дошла до такого беспредела, что уже и системы-то никакой не осталось. Непонятно, кого больше бояться на улице: бандюгу или милиционера. И так далее. Но почему это желание покинуть страну называется эмиграцией? Российские люди — уже эмигранты в собственной стране, после развала СССР страна ушла из-под ног, и все оказались внутренними эмигрантами. Желание эмигрировать — это на самом деле стремление репатриироваться, это поиски потерянной родины. Но этой «родины», этой единой идеи нации, больше нет. Ее нигде нет. Может быть, из-за этого разговоры о деградации литературы, литературных идей (отсутствие элиты, иерархии, идеального героя). В пародийном смысле напоминает израильскую или парижскую ситуацию в эмиграции семидесятых годов: каждый вспоминал свою Россию и, надев на голову ведро, чтобы отделиться от толпы, кричал; шуму было много, но, кроме себя, никто никого не слышал — лишь собственное эхо.

15.09.11.
Заказаны билеты в Стамбул на 28 сентября вместе с Меламидом. Мало кто понимает, зачем мы с ним собираемся в Турцию по следам лжемессии Шабтая Цви, обратившегося в 1666 году в мусульманство. Так образовалась его секта дёнме: евреи-каббалисты, знатоки суфизма, перешедшие в ислам. Это моя инициатива. Я несколько лет назад заинтересовался этой фигурой как окончательным выражением идеи эмиграции — двойственности, расщепленности мира религиозных обращенцев, апостатов (мой любимый поэт Джон Донн перешел из католиков в англиканство). Из всех (немногих) рецензий на мой сборник эссе «Эмиграция как литературный прием» лишь одна (Ольги Балла-Гертман) угадала, что у всех этих рассуждений об «опыте принципиальной двойственности» (и в географии, и в языке) — некая религиозная подоплека. Это поиск своего в чужом — есть в этом нечто от ситуации вора в чужом доме, который когда-то был своим, и этот вор отыскивает в чужом барахле свои семейные реликвии. Двуязычность (и в литературе, и в жизни) вовсе не означает душевной расщепленности. Это на самом деле поиски иной цельности. Христианин, с его Святой Троицей, вовсе не мучается тройственностью сознания. То же самое можно сказать о секте дёнме. Они стали исповедовать ислам, но не отказались от своих идей каббалы и суфизма. Их подозревали в неискренности и мусульмане, и иудеи. Неудивительно, что они с таким энтузиазмом встретили эпоху Просвещения и организовали в Турции целую сеть школ — лучших в стране — светского нерелигиозного обучения. Одну из таких школ окончил Мустафа Кемаль-паша, вошедший в историю под именем Ататюрка. В Турции до сих пор есть те, кто считает, что современная Турция (Ататюрка) — это еврейский заговор (как считали еврейским заговором большевистскую Россию): мол, под тюрбаном у дёнме скрывается ермолка. Первые шаги Ататюрка по европеизации страны выразились в запрете на ношение тюрбана — символа коррупции и ретроградства, отжившей бюрократии в империи султанов. Но в Османской империи никто не интересовался этническим происхождением подданных султана. А в республиканской Турции рационализма и национализма дёнме из мусульманской секты превратились в извращенцев-евреев. Политические метаморфозы в символике головных уборов заслуживают целого исследования (от тюрбана Султана или шапки Мономаха до кепки Ленина и Лужкова). Радикально настроенные лондонские подростки закрывают лицо платками-банданами или капюшоном вроде арабского бурнуса (хотя возникли эти капюшоны как часть боксерской культуры в тренировочных залах). Что бы делал библейский пророк в наши дни? Бессмысленность пророчеств в наше время. С другой стороны, мы не знаем, что произойдет в принципе в связи с приходом этого самого Годо.

16.09.11.
Я наконец вспомнил последнюю ночь в больнице. В палате было темно, и я думал: еще ночь. Оказалось, я задремал лишь под утро, но за окном такая тьма, что медсестра зажгла ночник у меня над головой. Она сказала: нужно сделать анализ крови. Я завернул рукав пижамы — обнажил руку у локтя. Она стала нащупывать вену. И я узнал эту руку. Она продолжала говорить, раскрывая гигиенические пакеты и обертки со шприцем, иглой, с мензуркой. Она сказала, что переехала из Германии к своему английскому мужу, но очень быстро развелась, и поэтому ей снова пришлось пойти работать медсестрой. Но она не работала в больнице почти год и отвыкла от больничного режима, тем более в Англии все по-другому. Она все это говорит в полутьме, ее лица не видно, освещена только ее рука — она нащупывает подходящее место, чтобы вонзить туда иглу. Мне показалось, что я снова задремал под эти ее повторы с тяжелым немецким акцентом. И тут я узнаю эту руку. Эти пальцы, сжимающие шприц. Это она. Я понимаю, что это она пробралась в больницу, притворившись медсестрой. И она сейчас вколет мне в вену яд — это месть. Это месть за мою нерешительность, за все эти годы ожидания, за фиктивные надежды и фальшивые жесты. Но, может быть, это не яд, это — снотворное, чтобы меня усыпить и увезти с собой в Германию, из этой жизни, из этой смерти? В другую жизнь, в другую смерть. 

©  Zinovy Zinik

Современные записки-2011: Зиновий Зиник
 Как все логически выстраивается в этом состоянии полудремы. Одна достоверная деталь соединяется с другой, и уже невозможно эту цепочку событий опровергнуть. Я начинаю догадываться, что за рассказ выстраивается у меня в уме.

Зачем я пишу дневник для публикации? Все равно я не скажу ничего интимного. Да и что интимного осталось в моей жизни? Физиологические подробности функционирования моего стареющего тела? Мои депрессивные неудавшиеся попытки изменить жизнь? Что бы интимного я ни сказал, это будет восприниматься как литературный прием. Я хожу кругами. Я обхожу самое главное, страшное, болезненное. Я ничего не могу сказать. Мне нечего сказать. Это полный провал. Я жду ее звонка. Я сижу у телефона и жду ее звонка. Я знаю, что это неправильно. Но я сижу и жду.

Ссылки

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:2

  • Ilya Arosov· 2011-09-27 14:10:52
    спасибо за этот проект, openspace, спасибо за этот дневник, ЗЗ
  • rupoet
    Комментарий от заблокированного пользователя
Все новости ›